Выбрать главу

Старые, так не идущие к обстановке часы вдруг глухо проревели одиннадцать. Павлик поднялся в ужасе. Ведь он совсем забыл про маму. Что она теперь? Что думает о нем? Или она в ужасе бродит по дому? Или стоит на улице, поджидая его?..

— Я иду, мне пора, Умитбаев. — Он поднялся тревожный и стал искать фуражку.

Умитбаев все лежал на ковре неподвижный и все смотрел на Бибикей. Лицо его бурое, напряженное, на виске вспухла жила, на левой руке эти жилы чернели, как басовые струны.

— Я ухожу, Умитбаев, мне пора! — повторил Павел, дотрагиваясь до его плеча.

Умитбаев медленно возвел на него глаза. Странные они были, эти узкие, непроницаемые глаза монгола. Точно страсть напряглась в них, готовая вырваться, точно пламя сжигало их, тлея под черепом, в сердце, отсвечиваясь в темных, как чернила, зрачках. Волосы, толстые и тоже черные, стояли щетиной — в этот момент красивый Умитбаев походил на злого ощерившегося степного зверя.

— Нет, ты не уйдешь, — медленно и раздельно ответил он и покачал головой, блеснув зубами. — Ты еще не все видел, ты не видел Бибик, жену мою, и я не выпущу тебя.

— Но поздно, уже пора, — беспомощно проговорил Павлик, ощущая растерянность перед новым обещанием. Что надо было видеть еще? Что хотел показать еще Умитбаев?

И точно в ответ Умитбаев подошел к девушке и, склонившись, быстро шепнул ей на ухо. Та вздрогнула и покачала головой. Лицо ее заметно побелело даже при свете ламп… Опять склонился Умитбаев, рука его бросила резкий нетерпеливый жест — и опять отрицательно, уже упрямо качнула головой Бибикей.

— Ну?. — выкрикнул Умитбаев, и тут случилось что-то ошеломляющее, неожиданное и дикое. Черная мускулистая рука его откачнулась, как пружина, и глухо плеснулась о плечо девушки: раз! Бибик вздрогнула уже всем телом, упала на колени, тихо вскрикнув, — и тут же приникла губами к его руке.

— Умитбаев, ты обезумел!.. — не помня себя, крикнул Павел.

А черная рука выпрямилась вновь, — и тут же послышался стеклянный треск шелка — и зеленая полоска бесшумно пала на ковер, а перед изумленными взглядами гимназистов обиженно и стыдно блеснуло нагое тело девушки. Павлик увидел склоненное смуглое лицо, увидел две руки, беспомощно прильнувшие к острой обиженной груди, потом руки эти поднялись к вспыхнувшему лицу, закрыли его, а перед пораженными глазами мальчиков жалобно белело обнаженное по пояс тело с горько и стыдливо вздрагивающей кожей.

— Ты — подлец, Умитбаев, подлец и негодяй… — вне себя закричал Павлик и бросился из комнаты. За ним бежало двое или трое… в памяти Павла сохранился только торжествующий и дико-звериный взгляд Умитбаева.

…И кто мог так издеваться над девушкой, покорно и бессловесно приникшей к его руке, он ударил ее в плечо, а она в ответ поцеловала его грубую звериную лапу… Какой горечью, какой обидой дышало все это в сердце Павлика… Это попирало в нем то самое тайное, что составляло основу его души… И после всего этого Умитбаев мог притворяться влюбленным в Нелли, — злой дикий монгол, державший подле себя бессловесную жертву — рабыню, покорным молчанием встречающую его удары… Что желал он показать Павлику? Свою власть над женщиной, которая, по его законам, для мужчины — вещь?

38

Два дня после этого Павел просидел дома. Стыдно и тягостно висели над его душой воспоминания вечера. Стыдно было ему не только за Умитбаева: ощущение горечи проникало и к собственному сердцу. Он стал привыкать к мерзостям, которые так настойчиво показывала ему жизнь. Да, он стал свыкаться с ними, делаться к ним терпимее, равнодушнее. И странно и жутко сознаваться было, но они уже не так возмущали его. Что он сделал, чтобы помешать Умитбаеву? Он только закричал и стал браниться, а затем убежал, а ведь раньше он не так поступал: разве не жестоко избил он кадета Гришу, когда тот попытался при нем раздеть кузину Линочку? Разве не был он тогда страшен — он, маленький, — для взрослого кадета? Как он ударил его тогда кулаком в подбородок, как основательно наказал его, а теперь он просто предпочел убежать… Да и сознаться ли?.. Не так уж жутко было теперь видеть все это… совсем не так…

Думает, роется в душе своей Павлик. Роется в самых глубинах ее, в сумеречных уголках, в самых притаенных потемках, где не так-то все обстоит спокойно и чисто, где стало что-то шероховатым, неровным и цепким… Странно признаться, а какое-то любопытство примешивается теперь к чувству отвращения и гнева. Он сердился, он негодовал на Умитбаева, но в то же время — и нельзя было скрыть этого — испуганный глаз его, словно против воли, приникал к невиданному. Даже нельзя было сказать «к невиданному». Уж виделось где-то нечто подобное, глаз уже не был теперь девственным. Воспоминания вспыхнули, как пламя, и жарко горели в крови. Разве не видел он раз, давно, когда шел по огороду с кадетом Гришей, как выбежавшая из воды после купанья девочка стремилась надеть сорочку, а холстина навернулась на поднятых кверху руках, и все тело ее, белое, тонкое и неизвестное, было обнажено и словно светилось округлостями, робко и нежно вздрагивающими от стыда? Может быть, тогда это не все запомнилось, но теперь отметилось именно все, и не только смущенным, но и жадно ищущим взглядом. Этого нельзя было скрыть от себя: ведь вместе с гневом на Умитбаева по душе прокатилось и жалобно-жадное чувство, отразившееся в теле, в какой-то точке его. и увиденное показалось совсем не таким пугающим, как показалось бы раньше. Напротив, было что-то манящее даже в безобразном насилии…