Выбрать главу

— Дозволь мне поцеловать твою руку, — чуть слышно проговорил Павлик и смущенно покраснел.

— Руку? У нас не целуют руку.

— У вас не целуют, а мне позволь. Или вот это… вот…

Быстро и неслышно откачнулась голова семнадцатилетнего, и прежде чем девушка успела двинуться, дрожащие губы Павлика приникли к пальцам ее обнаженной ноги. Две слезинки упали тут же на эту смуглую кожу.

— Ты плачешь? Что с тобой? Умерла твоя невеста?

— Да, моя невеста умерла… Я плачу об этом.

В дверях, недоумевая, стоит Умитбаев.

— Ну что ты, Ленев?.. Ты?..

— Ты люби ее, Умитбаев, больше жизни люби ее.

— Но о чем ты плачешь?

— Чистая она у тебя и невинная. И люби ее, Умитбаев, бережно и чисто.

— Я люблю так, как умею, как любят все.

— Есть другая любовь, Умитбаев, — ты не знаешь ее.

— Не понимаю… Ты странный, Ленев.

— Только однажды в жизни любят по-настоящему, Умитбаев, и я до смерти любил бы единую… если бы только мне дали ее.

43

Слова «я люблю тебя», прочитанные в книгах, все больше и сильнее производили волнение в крови. Павел становился мечтательным и кротким. Так часто, видим мы, после бурных вешних дней наступает кроткая тишина, безветрие, штиль, сглаживаются волны, зреющий колос неподвижен в золотой дреме солнца.

В сердце он чувствовал уколы и тихую боль. Думалось о жизни кротко и благостно, словно со стороны.

Да, чудесно-великая и чистая любовь существует на свете, было ясно; только люди не так подходили к ней. Вот Умитбаев подошел иначе и подвел к ней Ленева, а любовь обернулась в целомудрие и перевернула все. И сила его была необычайна, была громадна, и голос его был неотразимый, только надо было услышать его.

Павлик думал о любви, и точно ею так сладко пахло в комнате. Не мерзкая, не отвратительная она была, как думали о ней в пансионе, а высокая, священная, единая навек. Все дело было в том, что слепые были люди, бродили во тьме и не могли ее отыскать. Искать ее надо было, искать всю жизнь.

«Но никогда еще на земле не соединялись двое полюбивших».

Вздрогнув, отклоняется Павел. Лицо его бледнеет, искажается болью. Вот оно, вот свидетельство жизни, — чего же искать? Не потому ли люди и не находят ее, что она недоступна? А если она недостижима, к чему к ней стремиться?

Только с минуту перед тем казались милыми и нарядными вещи дома — и вот сразу посерели и стали обыкновенными. Как же любить, когда любовь недостижима? Не соединяются полюбившие — вот почему плохи люди, вот причина всего темного на земле. Это отравляло собой все, и те, кто знал это, жили как умели и были по-своему правы. К чему добиваться невозможного? Надо было брать от жизни лишь то, что возможно, что дается, а все химеры оставить. Может быть, без химер даже лучше было жить, вот как живет Умитбаев. Он счастлив, весел, спокоен, его нервы крепки, его кровь полновесна, он пользуется лишь тем, что дает ему жизнь, — не больше и не меньше: И правы же те, кто не думает, более правы. О чем думать, когда «двое не соединяются никогда».

44

…Неспокойно спит этой ночью Павлик, тревожно сомкнуты глаза под дужками черных бровей. Хмурятся брови, двинулись, соединились от изумления; да и как не удивиться, когда вдруг та самая Бибик, о которой только что говорили, которая живет на другом конце города, у Тополевого сада, вдруг появляется над Павлом, слабо рея крыльями, проникает через крышу и потолок, опускается ниже и ниже — и наконец приникает к нему, к его разгоряченному сухому телу, распластавшись на нем.

Как могло это случиться — и так сразу, как только Павел заснул? Ведь все до последней мелочи видит Павлик, — видно даже никогда не виданное, — и рукой, пытающейся оттолкнуть девушку, он упирается в ее грудь, а вместо лица Бибикей вдруг появляется перед Павлом другое — священное, строгое, неулыбающееся, — и сурово смотрят в глубь его сердца эти бесконечно близкие, бесценно любимые, темные, словно агаты, единственные глаза.

— Тася! Тася! — в радостном трепете кричит Павлик и весь подается вперед, исполненный боли, страха и неумирающей радости. — Неужели ты пришла ко мне? Неужели ты? — Сами собой раскидываются руки, и странно, что эта строгая, чистая, как облако, далекая, как рафаэлевская мадонна, не отступает от него, не отходит, а остается здесь в такой близости. — Ты пришла наконец ко мне, ты со мной!