— Да, я пришла, — отвечает ровный, словно спокойный голос, и спокойно-сладостно двинулись непорочные губы, алые, как горные вишни, которых не коснуться Павлику никогда. И опять она не улыбается, суровая в своей чистоте, как весталка, но в то же время эти бессмертно-девственные уста опускаются на губы Павлика, и опять веет горною вишней, и Павлику несколько мгновений нельзя вздохнуть, и он бьется, и трепещет, задыхаясь бессильно и жутко, — и Павел вздрагивает раз и два, и в то же время в нем вкрадчиво обрывается струнка: тинь!.. и, вздохнув утомленно, кротко, умиротворенно, он рассыпается, как комочек снега. Да, бывало что-то похожее, но никогда оно не было таким, как теперь. Это произошло словно впервые с Павлом! Ведь пришла она к нему раз в жизни, любимая; она сама пришла к нему, потому что захотела любить его, и они соединились раз в жизни, вопреки заклятию, — всего раз на всю жизнь, только раз.
…Просыпается Павлик, странно окрепший и сильный, и почему-то первою мыслью его является: «Я — мужчина».
Первым движением Павла в это утро было — к зеркалу. Он подошел к нему и внимательно всмотрелся. Брови были так же темны, глаза — как обычно, но было еще что-то темное — необычное, — это были кольца теней, обведшие глаза. Странно глубокими и красивыми казались от этого они и блестели, но сейчас же Павлик удивился еще и другому и еще более и радостнее: в одну ночь слишком приметно проросли и потемнели усы.
Конечно, то, что росло на верхней губе, еще. нельзя было назвать усами, но волоски лоснились как атласные и зацепить их пальцами было возможно без труда.
— Пожалуй, старик все-таки велит побриться, — громко сказал Павлик и «покрутил» усы. Мама стояла около с чашкой молока.
— Что это у тебя, не лихорадка, Павлик? — беспокойно спросила она. — Глаза горят, как в жару.
Павлик поглядел на мать и улыбнулся с сознанием превосходства: все же как-никак, а мама была женщиной. А он, Павел, с сегодняшнего дня мужчина.
Он весь день чувствовал в себе прилив какой-то новой мужской силы. Раньше, еще вчера, он был застенчив, и часто краснел — теперь же ему казалось, что он никогда более не покраснеет, во всю жизнь, что бы ему ни пришлось увидеть.
И нарочно, с целью показать свое мужество, он вышел на улицу из дому и стал ходить, заложив за спину руки, так смело заглядывая в лицо проходившим барышням, что те диву давались: что это с ним.
— У вас, Павлик, очень сильно «усы выросли, — громко сказала ему восемнадцатилетняя Тоня, дочь письмоводителя гимназии.
Лаская Павлика острым и нежным взглядом, она проходила с отцом под руку, направляясь в гости к соборному протодьякону. Она первая увидела усы Павлика и поздравила его, а сам письмоводитель лишь потер, по обыкновению, переносицу и сказал свою обычную, всем известную фразу:
— Ох, печень моя и поченька! О-хе-хе!
И весь день до вечера не покидало Павлика желание быть смелым, мужественным и крепким. Вечером, когда он прощался с матерью, по давнему обыкновению, на сон грядущий, ему вдруг стало стыдно перекрестить ее, как это он делал обычно. Сон в эту ночь пришел к нему крепкий и спокойный, никто не приходил к новоявленному мужчине и не беспокоил его своим появлением. Он спал крепко, беззаботно и мужественно, несмотря на то что завтра начиналось ученье в гимназии, в последнем классе, за которым — конец школе.
45В первый же день начала ученья на своем обычном месте в классе появился пропадавший где-то все лето Василий Пришляков.
Правда, обычным было лишь его место на парте и угрюмая ироническая усмешка, все остальное было необычным даже в нем, этом Нелюдиме. Он явился в гимназию худой и вытянутый, как некормленый жеребенок; лицо у него и руки были совсем черного цвета, и странно — не только руки его были в мозолях, но какие-то жесткие шишки, похожие на мозоли, были разбросаны по его лбу и щекам.
— А ты очень похудел за лето, Вася, — дружелюбно сказал ему во время большой перемены Павлик.
— Похудеешь, коли все лето гнул спину, — глухо и раздраженно ответил Пришляков. — Ведь я из уезда в город пехтурой припер!
— Это зачем же «пехтурой»?
Ироническая усмешка раздвинула губы Нелюдима.
— Затем, что не было денег… Известно, вы барчуки!
Они сидели в конце коридора за невысокой оградой, которую устроило гимназическое начальство для продавщицы завтраков вольным гимназистам. Пожилая тучная женщина (говорили о ней — дальняя родственница директора) сидела на табурете за столом, на котором были разложены булки, пончики, бутерброды и расставлены кружки молока. По глухоте своей и равнодушию ко всему она была вполне безопасна для беседы, и Павел говорил с приятелем, нисколько не чинясь.