— Линка, отчего ты уходишь? Посиди с нами, — крикнула еще раз Эмма Евгеньевна.
Не ответила и даже не обернулась кузина Лина. Только рукой махнула и отправилась к Драйсу раков ловить.
На ковре притихли, молчали двое. Здесь, в отененной равнине, не было жарко. Кусты стояли неслышно и таинственно; обрадованная предвечерней прохладой, дремала трава, прислушиваясь к тихому лепету горной речки. Это там, в вышине, где по краю бежала белая каменная дорога, еще палило степное немилосердное солнце; здесь же все было таинственно, влажно и тихо; тихо и таинственно было и на душе.
Не гремело внизу; поверху, по той белой раскаленной дороге, порой с грохотом прокатывалась башкирская телега, грубо стуча железом ободьев; сюда же, вниз, шумы доносились затихшими, смягченными, и смягченно отзывалось на сердце.
— Странная жизнь! — сказала вдруг Эмма Евгеньевна, — так неожиданно, что Павел, утонувший в звонах сердца, болезненно вздрогнул.
— Какая жизнь?
— Да вот эта, горная или степная, как вы ее назовете. Какая особенная она, неслышная, своеобразная; далеко там, за этими взгорьями, катятся паровозы, стоят многоэтажные дома, ревут фабричные трубы, а здесь жизнь не движется тысячелетия, стоит и дышит на одном месте, притихшая, сонная, неизменяемая, такая, какой была еще при Чингисхане… Как надо примечать ее; ведь, может быть, это уже последнее ее молчание. Надвигается город, приближаются люди с чугуном и железом… Помните, у Лермонтова:
И железная лопата В каменную грудь, Добывая медь и злато, Врежет страшный путь…Вам не скучно, Павлик?
Теперь, после скачки, она уже не называла его по отчеству. Павлик был перед ней, юный Павлик, который чуть было не скатился с обрыва, который мог теперь лежать неподвижным, с тенями крови у этих невинных губ.
— Вам правда не скучно?..
— Нет, нисколько, — радостно, даже растроганно ответил Павел и подышал трепетно, сам не зная почему. Ведь это она сказала: «Павлик», как мама; но почему трепет на сердце?.. — Мне нравится, что сейчас вы такая тихая и грустная, — сказал он еще и пожевал травинку.
Посмотрела она, как жует травинку этот смуглый восьмиклассник, улыбнулась растерянно, хрупко и печально.
— Да, я сегодня печальна, но и в печали этой новой мне так светло.
— Мне тоже, — доверчиво шепнул Павел.
И опять улыбнулись загадочно и печально глаза.
— Хорошо жить, Павлик, лишь когда семнадцать лет.
Подивился, отбросил травинку: не про себя ли она?
— Это вам-то не хорошо?
— Хорошо еще только годы… а вам — десятки лет. Знаете ли вы, что через несколько зим вы уже не узнаете меня?
— Почему не узнаю?
— Не будет уже молодости, маленький мой.
Рассмеялся Павлик, долго смеялся, не верил.
— Это вы-то? Такая красивая?
— Разве я красивая?
— Вы? Очень красивая! Оч-чень!
— Милый, славненький мальчоночек мой.
Затихли оба.
— А я в самом деле приду к вам в гости в городе.
И поднялась она, и отодвинулась в волнении, в непонятном страхе.
— Нет, нет, не приходите. И не думайте об этом.
— Почему же? Ведь вы же сами…
— И не помышляйте об этом, говорю я вам. Расстанемся здесь навсегда, но друзьями. Милыми, доверчивыми, невинными друзьями. Здесь, под этим горным солнцем, будем дружны и близки, а там — чужие. В городе вы совсем забудете меня.
— Я-то вас никогда не забуду, — печалью и внезапной угрюмостью повеяло в голосе его.
И покачались над мраморным лбом прелестные рыжие завитки. Точно нити золотой солнечной паутинки блеснули перед глазами семнадцатилетнего. Блеснули и загасли.
— Нет, вы-то и забудете меня.
Лина подходит, злая и некрасивая. Глаза ее распухли.
— Что же, придете вы посмотреть, сколько Александр Карлович раков наловил? — бешено сверкая глазами, спрашивает она и рвет с ветки листочки.
«Никогда не ищите меня в городе: плохо будет», — слышит еще Павлик предостерегающий голос над собой, когда они идут к реке.
59Наступает сумрак, и с ним разом ложится свежесть на все. Дымятся жаровни последними угольками, наварены десятки банок варенья, устраивают в экипажах для спанья постели, все надели теплое платье, Александр Карлович мастерит палатку для дам.
— Как только в горах сядет солнце, вместо жары мороз начинается, я знаю, — говорит жирная тетка Анфа, стуча последними зубами.
А дед с бабушкой Александрой уже ничего не говорят, оделись оба в заячьи тулупы и уставились на всех проходящих зелеными лицами, озлобленными глазами: зачем ни с того ни с сего их с теплых постелей в башкирские горы дураки затащили?