Стало возвращаться спокойствие. Конечно, свершилось в ту ночь в его жизни важное, но были скрыты следы. Западало и сомнение: да так ли в самом деле все это необычайно и важно, не говорил ли Умитбаев, что все это обыденно и что только мечтатели склонны преувеличивать жизнь? А жизнь проста, как тарелка, как дерево, так просто и следовало жить.
Павел поднялся и, еще раз осмотрев лицо и руки, оправил платье.
Надо было идти к людям, его звали на разные голоса, и особенно выдавался сочный голос Александра Карловича Драйса:
— Э-гей. Гей-гей, молодой человек, гей!
Павлик раздвинул кусты и появился перед зовущими.
— Вот и я, — сказал он обыкновенным голосом, но тон его прозвучал фальшиво и неприятно в собственном слухе. — Я умывался у речки, и вот я пришел.
Лицо мамы смотрело на него обеспокоенно-радостно, тетка Анфиса жевала колбасу, бабка и дед жадно пили чай с вареньем, капая себе на подбородки, и все это было так обыденно, что Павлик чуть не расхохотался и не сказал: «Глупые люди, ночью здесь было этакое, а вы не чуете ничего».
— Я звал вас, — объяснил тотчас же Александр Карлович, — нам надо проститься, мы уезжаем с женою тотчас же, с Эммой ночью стало очень нехорошо.
Почувствовал Павлик, как ударило в виски и в ноги. Больно, очень больно забились и задрожали в сердце тайные струны. Прокололо сердце иглою, почувствовалось: дорогое и близкое отделяется от него. Но сейчас же усилием воли он подавил в себе слабость и холодным, противным самому себе голосом спросил, чувствуя, как легко он владеет ложью со вчерашней ночи:
— Вот как! Что же с Эммой Евгеньевной? Это очень жаль.
— Простудилась ночью, у нее сильно болит голова.
Утреннее солнце палило, звенели мухи. Зеленые бабочки летели, опьяненные солнцем, крутясь в ветерке, как кусочки шелковинок. Молчал Павел и прислушивался к слабым утренним шумам. В голове его не было и тени сознания, что он сделал зло этому, уверенному в себе, пухлому, коротенькому человеку. Не было и грамма такой мысли. Просто стоял и смотрел в лицо Драйсу, как смотрел всегда. Веснушки на носу его были. За ухом родинка. Пломба блестела среди зубов.
— Я думаю, нам бы и всем пора собираться, — сказал Павел, обращаясь к матери, но Александр Карлович замахал руками:
— Что вы, что вы, оставайтесь до вечера, поедете по холодку.
— Но Эмме Евгеньевне, может быть, в экипаже…
Сам дивился себе Павел, как ловко и уверенно находил он обыденно-разумные, ничтожно-житейские слова. После того, что было… и было именно с его женою…
— Жена моя упряма, ее не переспоришь, непременно хочет верхом.
И как бы дожидаясь этого, к палатке подали пару верховых лошадей.
Павел взглянул на палатку, и тут спокойствие чуть было не покинуло его: во входе ее показалась тонкая, точно скорбная, черная фигура со склоненным лицом, завешенным вуалью.
Что-то больное и сломанное виднелось в ее поникших руках, на лице вуаль темнела непроницаемо и густо… И такой болью и смущением веяло от нее, что сердце Павлика сдавило и он чуть не крикнул во весь голос исступленно: «Ой, как больно в сердце… ой, ой».
Счастьем для него было то, что едва Эмма вышла, сейчас же все окружили ее с соболезнующими лицами. Тетка Анфиса несла одеколон, дед Трифон советовал пользоваться гомеопатией, и это скрыло от всех исказившееся лицо Павла. Только Лина-кузина подошла к нему, блестя погасшими глазами, и прошипела угрюмо:
— Что — поссорились? Прогнала тебя? Я знала, голубчик, что этим кончится: нужен ты ей, мальчишка этакий!
— Ты отгадала, — поссорились, — бросил ей Павел жестоко-угрюмо и отвернулся.
С ней в это время прощались, с нею, у которой синие глаза завесила вуаль. Не поднимая лица, она жала всем руки, муж помог ей подняться в седло, и вот что-то ударило Павлика в спину с необоримой силой, и зацепило железом, и бросило навстречу ей, которая навсегда уезжала от него.
«Милая, милая», — прокричал кто-то в глубине его сердца отчаянно и страшно. Оттолкнув тетку, он пробрался к Эмме и, не смея поднять глаз, протянул ей руку… — и приняла ее и сжала последним пожатием совсем ледяная рука.
«Милая, прости меня», — сказал Павел беззвучно, и тут впервые в голове его промелькнула тень мысли, что женщине, не мужчине, а женщине вот это, вот такое — тяжко до смерти.