Выбрать главу

— Да что такое, отчего ты молчишь, о чем задумался? — расспрашивал Умитбаев.

И печально и таинственно улыбался Павел и все качал головой.

— Нет, ничего, Умитбаев, это просто так.

— Я говорю, что надо пойти извиниться перед директором.

— Извинись перед директором…

— Надо будет узнать, кто дежурил в тот день на спектакле в полиции.

— Извинись перед полицией…

— Да что ты все смеешься? Чему радуешься, когда плохо так вышло?

— Я не смеюсь и не радуюсь, Умитбаев, я просто так.

— Очень может быть, что директор будет говорить с попечителем округа.

— Очень может быть.

— Попечитель может снестись с Москвой, с университетским правлением…

— Очень может быть…

— Ты смеешься, ты еще не опомнился, а вот пройди по улице — услышишь: весь город будет дня три говорить о нас.

— Очень может быть, Умитбаев, и все это не то.

— Ты все еще не очухался, я к тебе приду.

Ушел Умитбаев, а Павлик сидит и думает. Да, мерзко вышло, мерзко и противно; не остановившись на одном дне, он пожелал продолжения, и неизвестно, что было худшим: позор тайный, скрытый, или проделанный въяве, перед всем городом, перед всеми, кто имел язык.

Конечно, не в языках было дело. Все было в одном: она увидела его ничтожным; он был пьян от двух рюмок коньяку, он шумел в театральном зале, он пытался буянить у буфетной стойки, может быть, он даже лежал на полу, как пьяница, и в это время к нему подходила она, блистая сапфирными глазами, блистая невинным и грешным, чарующим золотом своих волос.

О, как был он ничтожен и жалок, он, которого когда-то, синей ночью, целовала она… Она обвивала его шею рукой, она была с ним наедине, он был подле нее, сладостно-священной и грешной, и грех был, но грех большой, первый и последний, громадный извечный грех, предержащий землю, а этот грех был мелок и низок, был ничтожен, и он, Павлик, со всеми своими мыслями и думами, со священной мечтой о любви единой, которая будет жить в мире, был ничтожен, как червь, как прах, как песчинка.

Как глаза ее засверкали гневно, как сказала она: «Если вы меня вспомнили, уйдите сейчас…» — или глаза ее зажглись презрением к ничтожеству, каким он был, — он первый день зари своей отдал распутству и пьянству, он не подумал, что первый день жизни — вся жизнь, в голове его не было ни единой мысли, он был туп и слеп, и слепоту его, конечно, увидела она.

«Если вы меня вспомнили…» — каким презрением звучало это… Она не была уверена, что он вспомнит ее, она могла думать, что забыл ее, свою первую и единственную, она видела, как он вел себя в ресторане, и разве муж ее, муж нелюбимый, разве не мог бы он со всем основанием сказать ей, если бы только знал: «Смотри, какое ничтожество избрала ты».

Она, конечно, никогда более на него не взглянет, она убедилась в нем; она, несомненно, жалела, что тогда коснулась его, она убедилась воочию, что такое перед нею… и никогда более они не увидятся.

«Никогда более…» — как жутко это, как страшно; правда, она сказала ему при расставании: «Никогда не ищи меня» или в этом роде, но за этим отказом скрывался призыв: «Всегда ищи, и помни, и люби, и думай».

Это только теперь стало ясно, только теперь, когда заказались пути.

И странное решение охватывает душу Павлика: он должен ее увидеть, должен проникнуть к ней, как бы это ни было преступно и страшно, должен пройти, прийти и сказать:

— Вот я, я не такой, каким был там, ты не осуждай меня.

24

«Проникнуть к ней!..» — горестно улыбается Павел. Он — и к ней, он, маленький, никому не ведомый гимназистик, и она, жена губернатора, живущая, как бы в ироническую угрозу, к тому же в губернаторском дворце. Проникнуть и прийти к ней! Это было. бы лишь жалким и смешным безумием. Не раз и не два проходил Павлик мимо губернаторского дворца, — мрачное, торжественное здание, похожее на крепость или на английскую церковь, украшенную каменными львами и деревянными будками, в которых ежечасно и еженощно дежурили часовые.

В таком городе губернаторы жили со стародавней помпой; дворец их прежде принадлежал начальникам области, генерал-губернаторам края, великолепным и страшным наместникам, имевшим Именные листы, владевшим правом жизни и смерти, их драгоценное существование охраняли воины, церберы, тритоны, и проникнуть сквозь ограду их внимания, да еще с целью увидеть жену губернатора, было бы последним безумием.