Выбрать главу

— Часы ползли уныло…

Павлик смотрит с любопытством: унылое, исполненное тоски лицо пожилой женщины невыразительно и устало смотрит на него. Неужели это она поет? Неужели это женский, не мужской голос? Он видит, как двинулись вдруг губы женщины, и внезапно быстрая мелодичная бархатная нота взвилась над комнатой, и отревожила жутко воздух молчания, и понеслась в высоту, полня безмолвие невыразимым бархатом мелодии:

Как старые… докучные… враги…

Теперь уже бесспорно стало, что поет эта полная пожилая цыганка с некрасивым измятым лицом. Пела женщина, ибо только в женском голосе могла быть такая четкая нежная легкость; но всего разительнее было то. что после нижайших и волнующих печалью, как струны виолончели, нот вдруг сейчас же всплывали тонкие, невинно-нежные серебряные звоны арфы, и особенно ласково и трепетно пронзали слух неправильные окончания слов «старые», «докучные», после которых певица делала какие-то неуловимые нелогические паузы… И пела она неправильно, и пела словно равнодушно и отдаленно, но какое очарование приникало к сердцу, какой ласковостью опутывали звуки ее голоса — как шелк или паутина, и вот снова упали, точно медные, твердые приниженные ноты, словно опять вступился мужчина, и гулко, как под сводами, пронеслись отяжелевшие строки:

Все время звал меня твой голос милый И чьи-то слышались шаги…

Оцепенев, поник Павлик; неподвижен и Умитбаев, и даже Рыкин — легкомысленный балагур Рыкин, готовившийся поднести ко рту рюмку с ликером, опустил руку на скатерть и водит по ней неиспользованной рюмкой, а глаза его опущены.

О, если бы знали вы, как это сердце бьется, Какой огонь в груди, какой огонь в крови…

Это бросилось вдруг в голову, и сердце так неожиданно и странно, так жалобно звякнуло под напором серебряного звона где-то в груди, что Павлик чуть было не крикнул: «Ох!» — и поглядел смущенно на Умитбаева, а тот уже сидел в своем кресле, с захваченной в судорожно сжатой руке скатертью, и смотрел с пожелтевшим лицом, смотрел почти влюбленно в глаза пожилой некрасивой цыганки, умевшей исторгать такую страсть, такой испепеляющий огонь. Это же было чудом, этот жуткий, безбрежный, неправильный голос, не подчиненный в своих движениях ни логике, ни закону смысла, останавливавшийся и замиравший там, где надо было вырастать, и возвышавшийся стрелами там, где должно было стоять молчание. Но чудеснее всего было то, как умещался он в груди этой полной немолодой и некрасивой женщины, как жил он в ней, простой цыганке, певшей в местах разгула, перед этими зеркалами, исчерченными перстнями пьяниц, перед этими диванами, видавшими содом праздных и пошлых людей.

Они все были поражены так, что не аплодировали и сидели приникшие, забыв, что надо делать дальше.

Цыгане ждали, а студенты не издавали звука, и вот опять поднялись шумы хорового пения, и запели искаженную на цыганский манер «Коробушку», и какая-то цыганка плясала, а потом все встали и задвигали стульями, и только тогда опомнился Умитбаев, и, подозвав к себе старого цыгана, подал ему сто рублей. Цыган улыбнулся почтительно, а пожилой цыганки уже не было. Словно влекомый чужой силой, Павлик подался за нею к двери и во мгле прокуренного коридора видел, как шла она дальше, куда-то дальше, окруженная молодыми цыганками, усталой, тяжелой поступью, вероятно, петь еще в другом номере, для других гостей; а он все стоял, оглушенный, очарованный, сбитый с толку, со странно раскрытым и недоумевающим сердцем, и вот тихий шелест или вздох привлекает его внимание. Он вскидывает голову, смотрит, слегка отстраняясь: перед ним стоит юная цыганочка, лет пятнадцати или шестнадцати, почти дитя, с зеленоватым лицом, с толстым носиком, с восхитительно черными, как расплавленные агаты, глазами и смотрит на него, прямо в глаза ему, с восторженностью наивной дикарки.

— Послушайте, что вы?.. — тихо, едва слышно спрашивает он и припоминает, как смотрело на него это юное лицо цыганочки, когда пела та женщина романс; она сидела, эта девочка, с краю, на последнем стуле и смотрела на него широкими, блещущими глазами, в которых отражались нескрытые, первобытные, несложные чувства, они не умели скрывать их и дать себе отчет, почему они являлись, возгорались и исчезали.

— Что вы? — повторяет Павлик изумленно. Он смущен тем, что цыганочка все на него смотрит; он оглядывается почти беспомощно, на несчастье, в коридоре никого нет, они только вдвоем, все куда-то исчезли, а цыганочка все стоит, слегка подняв смуглую руку, и смотрит в глаза, и дышит.