Выбрать главу

Павел вздрагивает, а шаги бабушки уже шаркают у двери. Как сказала это она умно и метко: вместо того чтобы все пьесы и пьесы, которых никто не поставит, конечно, следует прежде всего написать маленький рассказ.

Так это просто и логично, а вот ему не приходило в голову. Это бабушка его надоумила, милая генеральша, что со вздохами сейчас бредет по лестнице. Как это ему на ум не приходила такая простая штука? Он напишет рассказ и сразу убедится, может ли он писать или не может. Он отнесет его в редакцию журнала, и там ему скажут; так все начинали, непременно со стихов, или повестей, или рассказов; коротенький рассказ прочесть недолго, ему скажут то, что узнать необходимо, и тогда-то выяснится, продолжать ли это занятие или перейти к законам купли-продажи, как ее римляне вели.

Забыв о бабушке, забыв обо всем, подходит к своему столику и единым росчерком пишет крупно, с завитушкой; «Рассказ о бабушке». Подчеркивает заглавие два раза, точно дело обеспечено, и сейчас же с облегченным, прояснившимся, словно впервые отысканным, сердцем ложится на свой диванчик и засыпает крепким сном.

46

Однако «Рассказ о бабушке» так и не написался, хотя бабушка была очень мила, хотя именно ее мысли и был обязан он всем дальнейшим.

Бабушка все-таки была бабушка, старая генеральша, она ходила по особнячку своему, всем известная и понятная, а хотелось рассказывать о чем-то неизвестном, о чем-то дрожавшем в душе робкими, полунемыми, почти бессловесными отсветами, для которых еще не было слов.

Росло в сердце что-то, какое-то противление законам и направлению жизни, а как было изобразить это на бумаге, вот этим пером… Если бы можно было говорить без слов, если бы можно было быть понятым и услышанным в одной музыке струн сердечных, было бы очень, очень хорошо, но слух людей еще груб и нечуток; непременно надо было иметь инструмент, и вещественные струны, и бумагу нужно было иметь, и стальное перо, и чернила, а как не походило ни на бумагу, ни на чернила то, что тлело в глубинах сердца, залитое тоской, и протестом, и слезами!

Нет, еще нельзя было управлять невидимыми струнами, еще слабы были неопытные пальцы; для того чтобы тронуть то невещественное, надо было сначала пройти долгий искус учения, долгим взглядом приникать к самому простому, обыденному, к обыкновенным человеческим движениям, человеческим словам и умам.

И вот вместо смутного, божественного, неизобразимого, непередаваемого возникает в голове мысль написать о понятном, рассказать о виденном телесными очами, о запавшем в телесный ум… И зарождается в уме простой рассказ — описание природы, описание степей, и простора, и леса, и встречи со стариком, и называется рассказ понятно и просто: «Лесной сторож», и всего в нем десять или дюжина листков.

Как случилось это, что, отдалившись от того, что в душе, временно перешел Павлик к тому, что западало в зрение, в острые наблюдающие глаза подростка, не те скользящие мимо, ничего не примечающие глаза обыденных, а те, которым потом будет дано и незримое, то, что едва поддается учету мысли и мечты.

Перечитывает и исправляет Павел странички своего рассказа. На время забыто все остальное, что окружало жизнь. Сейчас все помыслы на рассказе, на истории «Лесного сторожа» — старика; простые и милые строки Тургенева витают перед глазами; как умел он просто и ясно подходить к природе; какие слова находил для нее верные и подлинные, как ласково его солнце, изображенное на бумаге, и как тепел и нежен его ветер, который изобразил он с помощью пера и чернил.

Да, временно, пока не окрепла душа в осознаниях происходящего, надо обратиться к тому, что только падало в глаза, только изображать, только заставлять мысль быть более послушной и гибкой; может быть, за этим последуют новые приникания к тому, что тоньше и выше; затем к невещественному и тайному, что венец всего, затем, наконец, и к тому Единому, что составляло прирожденное единое свойство, и смысл, и назначение души.

Нельзя было подойти к духу, не пройдя по материи; нельзя было приблизиться к сердцу, не пройдя по этапам ума.

Самое простое, самое грубое, лишенное формы основание подготовляет себе сначала ваятель и, поднимаясь пытливой мыслью все выше и выше, придает, наконец, вещественную форму тому бесплотному, что называется всеми Мечтой.

Снова дремлет восемнадцатилетний, и в тайном мареве сна видит строгого седого редактора, патентованного знатока талантов людей. Редактор сидит в кресле, и во рту его исполинская сигара, а в правой руке похожий на трость всевластный красный карандаш.

— Не пишите о мечте, пишите об Отечестве, — важно говорит он, пуская кольца дыма, и не знает во всем своем неколебимом всезнании, что и к Отечеству можно подойти только Мечтою — только тем, что пронизывается бессмертным взглядом сердца, можно истинно Отечество полюбить.