Выбрать главу

— Я занимаюсь здесь в университете; я живу здесь с осени, некоторое время жил у родных. А вы где живете? — спрашивает тут же Павел, но здесь некоторое удивление исполняет его, он слышит название улицы и номер дома, ему более чем знакомый, — случайно оказывается, что Тася живет в том же доме, где снимает комнату и он, только в другом подъезде; они могли бы, разделенные, жить дальше друг от друга, а вот судьба их селит зачем-то в одном доме, может быть, разделяя одну от другого всего одной стеною, рядом десятка кирпичей, которые, однако, должны зиять, как смертная бездна, как грань смерти, не проходимая никак.

— А ваш муж… — вдруг неожиданно для себя спрашивает Павел и сам дивится, не доверяя себе: как он не умер, произнеся это смертное слово отравы, как он еще дышит, не упал, а стоит на лестнице и еще может вызвать на губы улыбку вежливости, необходимую для проходящих мимо! — Ваш муж… не в театре?

Бледнеет при этом и лицо Таси.

— Его нет… Он в Англии. Он уехал по делу в Лондон.

Если бы она этой бледной рукой взяла бы сейчас в разверстой груди его сердце и сжала, не было бы в нем большей боли, чем причинили ему эти краткие слова. Чем-то опасным, обещающим многое жуткое, безысходное и томительное повеяло от этих слов; если бы она сказала: «Да, в театре», или: «Да, дома», Павлу было бы больно, очень больно, но оно не явилось бы таким угрожающим, какими прозвучали слова, что его сейчас нет, что он далеко, что сейчас она одна. Ощущение муки безысходного терзания наполнило его; может быть, он закричал бы, может быть, побежал бы прочь с воплем боли, но как раз в это время около него остановился, сладко прищурившись, тот статский советник, который продал бабушкин дом, и это было так пошло, что Павел мгновенно собрал себя и сказал Тасе ровным, обыденным тоном:

— Мы пойдем на свои места?

Тася молча повернулась и пошла вниз по ступеням, и Павлик, отвернувшись от советника, пошел за нею и, идя по стертым ступеням, смотрел на чудесные пасмы ее волос, сплетенных в косы, окружающие ее затылок двойным рядом тяжелых колец.

«Ведь это все… все могло бы…» — умирающей мыслью думал он.

Еще он видел, как рука ее, бледная прелестная рука с отставленным мизинцем, слабо покачивалась перед ним, тлея на темном фоне платья. И эта рука могла бы принадлежать ему, и они могли бы быть — обреченные — нареченными, и могли бы оказаться в этом мире, в этом театре вместе, как могут быть двое одним, как двое составляют единый мир, если бы… если бы… О, отчего в мире нет милосердия, почему бог, милостивый бог, если верить книгам, когда-то распятый за грехи, мог простить разбойника, почему он не прощает Павлу, почему он наказует эту, эту единую, с безгрешным обликом голубя, с руками опозоренной мученицы, прикованной к столбу?

«Она замужем!» — бешено крикнуло сердце. Крик этот порывался выброситься наружу, но они находились в партере, где было уже много людей, где все смотрели изысканно-строго и благовоспитанно, где кричать было нельзя.

И, улыбаясь бескровной улыбкой, Павлик занял свое место рядом с Тасей. Надо было продолжать улыбаться, следовало вести приличный, соответственный месту разговор, но тут ему в голову вступило, что это место рядом принадлежит не ему, а мужу, что, сидя на своем месте, он занимает чужое, и снова крик отчаяния был готов потрясти его, но упал на него тихий взгляд мольбы, и немой просьбы, и испуга, и снова придавил в себе движение сердца Павлик и спросил ровным голосом, чувствуя на себе любопытствующие глаза соседа:

— А ваш муж… здоров?

«Боже мой, боже мой!» — пронеслось в его голове, и он тут же увидел перед собой засветившиеся от боли взгляды и прочел в них, как чувствуют они и понимают то, что между ними, и сердце вновь опалила мысль, что отныне так навсегда будет, что сердцами и взглядами они будут ведать одно, слова же будут далеки и холодны и разделены до их века на земле.

И все же оттого, что она здесь, рядом с ним, что она подле, ощущало сердце огромное, невыразимое наслаждение. В клубок с отравой страдания было сплетено это ощущение радости, и опять гремела музыка, и люди ходили по сцене и кричали или пели, размахивая руками, и кланялись, а перед глазами Павла расстилалась прежняя желто-песчаная безбрежная пустыня, только теперь с разных концов ее по ней брели двое с завязанными глазами, простиравшие друг к другу руки, которым было суждено никогда не сойтись.

Такими резкими неправильными толчками сжималось сердце, что не хватало дыхания. Трудно было сидеть выпрямившись, он невольно пригибался и в то же время видел на себе ее тревожные, беспокойные взгляды, которые она тотчас же отводила, как только Павлик хотел повернуть к ней голову. Придавленный болью, он продолжал сидеть неподвижно, когда спектакль окончился и Тася поднялась с кресла и, постояв несколько мгновений в молчании, принуждена была сказать: