Останавливается сердце Павлика.
В самом деле, не есть ли Тася создание его больной фантазии? Что, если все это им придумано, а в жизни ничего этого нет? Что, если Тася, которая в детстве, может быть, и в самом деле чувствовала к нему влечение, теперь, выросши, забыла о своей встрече с каким-то мальчиком в далеком городе, далекой январской ночью, невозвратно отошедшей в века?
Это — если только в нем жива мечта о любви единой, а Тасе она чужда, далека и непонятна? Правда, она как-то сразу приметила его, Павлик помнит, какой смертной бледностью покрылись ее щеки, как хотела она бежать от него при встрече в парке. Глаза ее увяли, губы ее почернели, Павел помнит это; она отступила растерянным движением, она поднесла руку к глазам, точно защищаясь от видения, ее губы были закушены, все лицо выражало растерянность, — разве такой вид бывает у женщины равнодушной или забывшей? Она помнила его, она его не забывала.
«Но почему же она вышла замуж?» — вдруг поднимается ужасающий вопрос.
Мысль эта так страшна, так необычайна, так загадочна, что никнут под ее тяжестью ум и сердце. Ведь не из-за расчета же вышла она за англичанина; если бы Мечта его могла продавать себя, разве она могла бы быть Мечтою? Кроме того, Павел знал, она не нуждалась в средствах для жизни, ее отец был богат, мысль о материальных мотивах была к ней неприменима; тогда отчего же, отчего она вышла замуж, как не по любви? Неужели из желания занять положение в обществе? Отказывается ум так мыслить о Тасе, нет, как это ни ужасно, но в ее замужестве могла быть лишь одна причина: любовь или расположение, Тася вышла замуж по любви, и, конечно, о маленьком эпизоде детства, эпизоде со странным гимназистиком забыла давно, и вся единая «любовь» ее лишь создание фантазии молодого сочинителя.
«Но в театре? В театре?» — вновь вспыхивает в сердце Павлика.
И он припоминает таинственные зовы музыки, громы звуков, припоминает полуосвещенную залу, заполненную чужими людьми, и среди них ее, единственную близкую, побледневшую при виде его; как мрамор было лицо Таси, строгие глаза весталки казались померкшими, с изумлением и словно обидой упали ее взгляды на Павла: разве можно было им встречаться, им, разлученным навек?
Разве не было мольбы в ее немом призыве, разве не сказали ему взгляды ее: «Как мог ты прийти, ведь я до смерти люблю тебя». Точно солнце проникало ему в грудь при ее взгляде, а в то же время мистические волны звуков, потрясавшие и сердце, развертывали перед обоими смертное полотно пустыни, и безнадежное отчаяние рыдало в них, отчаяние погубленных и погибших, вышедших на поиски друг друга с завязанными глазами. Как две монады, они должны были искать друг друга в бесконечном океане миров; можно ли было им встретиться, когда пространства бесконечны, и разве не могли они проблуждать тысячелетиями в тщетных поисках друг друга?
Останавливает Павлик горячечный бег своих мыслей. Да, все это, может быть, хорошо, все это, может быть, красиво, но оно все выдумка. Может быть, так в звездных мирах и бывает, но в этом мире, на земле, все гораздо проще, — на земле живут трезвые люди, считающиеся лишь с фактами, а все «мечтатели» заслуженно «осмеяны давно».
В самом деле — мысль о единой любви… Да, она привлекательна, красива, необычайна, она составляет особенность души Павла, ее единую песню, единый смысл, все это хорошо, но пускай он с ней один и остается, почему мысль о ней должна быть близка душе Таси? Если эта мысль и незаурядна и даже священна и высока, то она все же может быть чуждой Тасе, как бы красива, нежна и тонка ни была организация ее души. Разве не так? А что, если все мечтания Павла о душе Таси — только его мечтания, его, не ее? Что, если Тася и не задается и не задавалась никогда такими мыслями и стремлениями и Павлу только казалось, что они свойственны ее душе?
Но ее взгляды, взгляды?.. Он встретил ее у фойе на лестнице, в них было столько мольбы, и тоски, и немой просьбы, и отказа… Все в ней, все было прежнее, те же глаза, те же волосы, то же непорочное склонение шеи, то же счастье, только отныне отнятое навек. Она помнила все, она не могла не помнить, она жила тою же мыслью, что и он, они двое были объединенные, двое — обреченные одному, и она по-прежнему и до вечности любит его…
Но зачем же она тогда отказалась принять его? Почему двери ее оказались закрытыми, двери дома и сердца ее? Разве она не могла выйти к нему, хотя бы на мгновение; разве не должна была выйти, разве сердце ее не подсказало ей, что должна была она увидеть его?