Они уходят вместе с Лэри. Лэри, конечно, обещалась бывать у Кингслей, она приглашает Тасю к себе, а перед глазами Павла все стоит как мрамор бледное, исполненное смущения и боли лицо со строгими, непорочными глазами.
— Вы вели себя непозволительно! — говорит ему Лэри, когда они идут по улице. Она была искренне рассержена и потому не стеснялась в выборе слов. — Я понимаю, что всякий мальчишка имеет право ревновать в той мере, в какой ему вздумается, но все же необходимо и это делать с приличием, хотя бы не на смех лакеям.
Павел был так подавлен пережитым, что не сердился, не протестовал. Заметив его состояние, Лэри сделалась несколько мягче. Она заговорила о том, что вообще чувство ревности — пережиток варварских поколений, что утонченные нервы нынешнего человека должны окончательно сдать эти анахронизмы в архив.
— Давным-давно всем известно, что Отелло был эпилептик, — уже смеясь говорила она. — Вы вели себя хуже эпилептика, и это особенно жаль, потому что иначе вы были бы в большом выигрыше.
— То есть как это в выигрыше? — только и смог спросить Павел.
Лэри пытливо посмотрела ему в глаза.
— Вы слишком скромны, это я вам уже говорила, но только слепой мог бы не заметить, что очень заинтересована вами Кингслей.
И до боли в сердце захотелось Павлу выпытать, каким образом она заметила это, но спрашивать было жутко, — именно у Лэри, грешной, ничтожной Лэри; нельзя было говорить о Мечте, хотя бы разбитой и поруганной. Ведь она и Мечту Павла называла мадам Кингслей!..
— Жизнь есть вещь серьезная и в то же время — преглупая, — сказала Лэри на прощанье и пожала кузену руку. — Почем знать, как может еще все в ней обернуться, самые странные неожиданности в ней совершаются как ординарное, и через месяц мы можем смеяться над тем, чему курили фимиам.
73Жизнь усложнялась вокруг Павла все больше и больше. Теперь он уже может бывать у Таси, не возбуждая ни в ком особых подозрений; мало того, он может встречаться с нею более спокойно на улицах и у кузины Лэри. Эти вновь открывшиеся возможности и радовали и пугали; до Рождества времени было еще более месяца — ранее праздников из Англии нельзя было ждать приезда мужа, Тася все время будет в доме одна, мысль об этом уничтожала все остальные помыслы Павла.
Было забыто все: университет, литература, театры, товарищи, проживающая в Ялте бабушка, и даже образ мамы, милой, бесценной мамы как-то потускнел в воображении, точно стирался перед тем, что заполняло душу.
С утра до ночи он мог думать только об одном: что она? можно ли ее сегодня увидеть или надо этого бежать? То, что жила она вот здесь рядом, за стеною, наполняло сердце и болью и очарованием; в самом деле, каждый идущий час мог доставить Павлу встречу с нею, возможность видеть ее, с ней говорить; теперь, по прошествии нескольких дней после визита в доме, она вновь стала ему, как и прежде, желанною; горечь обиды стерлась — она стиралась всегда, как только Павел переставал видеть Тасю, и возникала вновь со всею болью при встрече с нею; но и эта горечь была странной, наслаждение со страданием, и она была желанной, как желаем мы порою боли, с которой смешана радость.
Как бы против воли, как бы не желая встреч, Павел все же выходил по утрам из дому и бродил по улице в тех местах, где мог бы, по расчету своему, увидеть Тасю; он желал встречи с нею и не желал, жаждал увидеть ее — и боялся; не раз сердце его замирало в жуткой боли, когда глаз схватывал очертания знакомого лица, но когда случалось обманываться в этом, на сердце делалось легче и в то же время обида разочарования проплывала по душе, точно говорил он себе: «Она, слава богу» и в то же время: «Слава богу, не она».
Среди таких переживаний, сосредоточенных на одном, конечно, все остальное было забыто; раза два к нему приходили редакционные письма; однажды заявился выздоровевший Умитбаев, он похудел после болезни, но очень удивился тому, как изменился Павел: глаза его были залиты тенями, щеки осунулись, образовав ямки при улыбках; точно потускнели даже его атласные брови, и маленькая морщинка тлела на лбу.
— Что с тобою, Ленев? — спросил Умитбаев в тревоге. — Ты тоже был болен? Или ты болен и сейчас?
Павел побледнел и отошел к окну.
— Нет, я не болен, — негромко ответил он, и скорбно улыбнулся, и повторил протяжнее: — Я не болен, нет, с чего ты это взял. Просто я беспокоюсь… о матери.
Он тут же покраснел, признав ложь недостойной, и особенно в отношении к матери, к милой маме, которая так незаслуженно была забыта.
— Ты извини меня, Умитбаев, только я… должен сейчас идти.
— Я пойду вместе с тобою! — сказал киргиз.