Выбрать главу

— А-а-а! — вдруг вскрикивает Павел и, отшатнувшись, ударяется головой о стену.

Ему легче от этого удара, он чувствует на виске холод камня, это отрадно ощутить, потому что мозг закипает в нем, потому что душа в нем кипит и пенится, потому что плавится его сердце в огне невыразимых, непередаваемых мук.

— Милый, милый Умитбаев, как больно мне, как тяжело!

Тихонечко грубоватой, неловкой, непривычной к ласке рукой гладит киргиз мягкие волосы.

— Ну вот, и не надо так, — говорит он ласково, умеряя, насколько может, свой монгольский тембр. — Вот и не надо так печалиться и падать духом. Тебе двадцать лет, ты мужчина, всякий мужчина может стряхнуть с сердца женщину; забудь ее, Павел, забудь, выкинь из сердца, поезжай к себе в дом, навести мать, теперь праздники, она ждет тебя; а не хочешь — мы с тобой поедем по аулам, я найду тебе вместо одной десяток женщин, и забудешь эту одну…

Тихим, горьким покачиванием головы останавливает друга Павел.

— Разве ты забыл?.. — спрашивает он и скорбно улыбается. — Разве ты забыл, Умитбаев, как раньше мы с тобой говорили: бывают люди, которые любят лишь раз в жизни, и любят только одну?..

И смотрит на обреченного, смотрит смущенными глазами Умитбаев.

Бледное лицо его, эти темные глаза смотрят опечаленно и строго; чувствует душа монгола какую-то жуткую правду в ответе, и не знает он, что сказать, и отворачивает лицо… А Павел продолжает говорить, и говорит спокойно и отдаленно-бесстрастно, точно дело касается не его:

— А вот к маме я, вероятно, поеду. Это ты, Умитбаев, посоветовал хорошо.

80

Уже уложены чемоданы, собираются к отъезду Павел и Умитбаев, всем распоряжается «татарин»; для матери Павлика приготовлен увесистый пакет с московскими сластями; то, что поедут они вместе, исполняет Павла тишиною; в самом деле, подле него будет это преданное, по-восточному прямое и наивное сердце; он будет отвлекать Павла от затаенных мыслей, он не даст ему сосредоточиться на темном, теперь только проститься с Тасей, и можно ехать на вокзал…

Она выходит к нему тотчас же, как только лакей доложил ей о приходе. Лицо ее бледно, с серебристым оттенком, священные губы утратили свой вишневый цвет, но по виду она кажется спокойной: ведь поклялся же Павел, что «никогда в жизни», все остальное было можно выдержать, но только не это, и он тогда же поклялся «обещаю вам».

Правда, он тут же добавил себе, к той же самой клятве, что обещает навеки любить ее, но разве она могла это знать? Разве могла она сомневаться, что его клятва нерушима навеки, что она и теперь — его нареченная, единая до смерти?

Павел садится в кресло, щеки его стали белы, как гипс, он должен сказать самое страшное, должен сказать, что он пришел проститься. «Проститься с нею!..» — больно вспыхивает в уме и в сердце. С нею, с этой, едино-близкой, единственной; он должен проститься с нею, и именно тогда, когда через два-три дня приедет тот, который разбил эти две жизни, который носит железное имя «муж».

— Я должен сказать вам, Татьяна Николаевна, — начинает Павел, и останавливается, и растерянно дышит. — Я пришел сказать вам, что я… что мне… Я должен уехать из Москвы на месяц, уехать к матери, потому что…

«Потому что я люблю тебя!» — жалобно вскрикивает в нем, подавленно, смятенно. Но сказать вслух этого нельзя, уж и без того она побледнела. Павел видит: она не ожидала этого; она вздрогнула, как бы очнувшись от сна; инстинктивным движением руки она попыталась как бы оттолкнуть кого-то, кто так внезапно подступил извне, ее пальцы блуждают бессознательно по ручке кресла; Павел чувствует, что кипит в нем нестерпимая боль, и страх, и жалость, эта милая, единственная сидит перед ним с поникшей бесценной головой; она всего ожидала, только не этих слов. Скорее она могла думать, что он вновь начнет говорить ей о своей любви, но он сказал «уехать»; уехать — значит удалиться, покинуть Москву; словно черные крылья распростерлись над ее головою; она поднимает глаза кверху, потом улыбается устало и покорно и говорит тихо, одними губами, точно соглашаясь с тем, что он сказал:

— Да, да, уехать. Вам уехать… да.

И загораются больным румянцем щеки Павла. Он подается вперед в своем кресле оттого, что сердце его вдруг ударилось, точно желая прорвать грудь.

— Да не могу же я уехать! — вдруг бешено кричит он и хватается За сердце. — Я не могу от вас уехать, разве вы не видите? — Он весь дрожит, его губы растерянно улыбаются. — Разве вы не догадываетесь, что вас одну я всегда любил, и люблю, и перестану любить только со смертью?..

Теперь лицо ее все поникло. Она сидит как придавленная, он сказал то, чего не должен был говорить, этого она не должна слышать, он нарушил клятву; она поднимается, глаза ее померкли, сейчас скажет она последнее слово прощанья, за которым — бездна; он чувствует это и умоляюще простирает к ней руки.