Выбрать главу

С бьющимся сердцем, еще не подъехав к двери, выскакивает из саней Павел и, склонившись, приникает к стеклам, силясь сквозь их мглу комнату матери разглядеть. И он видит у старого орехового столика сморщенное, склоненное над починкой скатерти милое лицо. Бледные руки жалобно движут иглою; восемь часов, а не спит мама, не спит, на работе, может быть, чинит для него эту скатерть, а он… а он… Сердце сдавливается болью, — он ехать не хотел!

— Мама! Мама! — забывшись, кричит Павлик на улице и ударяет в раму рукой, и машет рукою, и видит, как поднялось сморщенное лицо матери, как скатерть на пол упала, как мама его поворачивается и бежит.

И сам бежит он, бежит к подъезду, навстречу из глаз его текут слезы, он смеется и всхлипывает, как тринадцатилетний гимназист, он в нетерпении бьет в желтую дверь кулаками, а там уже громыхает засов, ворчит непослушный железный крюк или задвижка, вот что-то падает, лязгнув, и дверь распахивается, и с криком «Мама!» — Павел падает к выбежавшей матери на грудь.

Улыбается Умитбаев, сурово делая гримасы, чтобы смахнуть слезинки со своего желтого лица. Улыбается и седой дядя-извозчик, шмыгая красным носом, шевелит пальцами и наставительно говорит:

— Да-да, матерь… матерь она, брат, точно… которая, то есть, мать.

Как именинник сидит он в стареньком жестком кресле, пружины которого бодают и звенят. Кресло покрыто белым чехольчиком, все чисто и бело, но как все заплатано, боже мой, как все залатано этими милыми высохшими пальцами, на которых ревматические суставы!

Как друг именинника или как новорожденный сидит в противоположном кресле Умитбаев; широко улыбается он, кося на Павла глаза.

И уж шипит старенький, словно забытый самоварчик, входит и выходит Елизавета Николаевна из комнаты, приносит ватрушки, лепешечки, карамель, и улыбается Павел растроганно и нежно, и показывает киргизу на мать глазами, точно говоря: «Смотри, какая она!»

— Я ждала тебя, Павлик, только завтра вечером! — говорит она и счастливо крестится. — Зиночка меня уверяла, что поезд придет с опозданием, что раньше субботы вечера нечего и ждать.

— Какая же это Зиночка? — спрашивает рассеянно Павел.

Удивляется мама, обращается к Умитбаеву:

— Смотрите; он всех позабыл в своей столице, — Зиночка Шевелева, была замужем за чиновником, теперь овдовела, а все живет против нас.

И первая смутная тень ложится на лицо приехавшего: Зиночку он вспомнил, это та самая Зиночка, которая его преследовала, с которой раз он сидел за рекою в роще, и теперь к имени ее присоединяется угрюмое прозвище «вдова»; почему-то оно устрашает его, наполняет сердце тревогой и неприязнью. «Вдова — это та, которая была замужем и у которой умер муж, а она жива».

«Вот и у Таси умереть муж может…» — больно и непонятно прокатывается по сердцу. И умрет муж, и она останется жить, а он…

— О чем ты задумался? Ты кушать хочешь?

— Ах, мама!

— У меня в печке говядина жареная, кусочками, с картофелем.

— Мама, мама!

Уже ушла, возится в соседней комнате, переговариваясь с прислугой, потом выходит толстая девушка, похожая на румяную кулебяку, с рябинками на красном широком лице, с платочком на шее, с глазами как чернильные пятна, в бумазейной кофточке, материал которой словно прокалывают упругие груди.

— О! — невольно обеспокоенно и жадно говорит Умитбаев. Лицо его разом побагровело, над носом два раза двинулись брови, глаза остановились на этом круглом, вспыхнувшем, вспотевшем молодом женском лице, на этих руках и грудях, исполненных соками земли.

— Вы тоже голодны? Вы тоже покушаете?

— Да, да, — дрожащим голосом отвечает Умитбаев и смотрит на вздымающуюся грудь девушки.

— Это у меня, Павлик, новенькая. Она из деревни, Катюшей зовут.

Извиняется мама за жесткую говядину, за плохо приготовленный картофель. Ей в самом деле стыдно, ведь они московские, они привыкли к разным деликатесам, к ресторанам. Милая, смешная Мама, — Павел обнимает ее и целует, а угрюмый, насупившийся Умитбаев все вскидывает от тарелки с жареным свое лицо и бросает исподлобья на стыдящуюся Катеньку жадные, совсем звериные взгляды.

— Какая жирная! Вот это — женщина! — тяжело дыша, блистая белками, говорит он Павлу, когда Елизавета Николаевна выходит из комнаты. Набегает его взгляд на щель двери, а в щели, видны простодушные, любопытствующие на баричей глаза Катеньки, и улыбается довольной и хищной улыбкой этим заглядываниям монгол. — До смерти люблю полных, ты погляди на ее груди и плечи — молоко и мед!

84