Старые часы с кукушкой бьют одиннадцать и двенадцать, а Павел все спит. Строгие, внушительные часы прислали в подарок Павлику из деревни: нарисованы на циферблате два зверя — не то. тигры, не то львы, и сверкают они во время бега маятника глазами, сверкают на спящего Павла: «Время — полдень, а ты не встаешь».
И, отчаявшись в уговорах, высылают часы из своих дверок кукушку. Та с шипеньем выскакивает, раскачивается над постелью Павла и двенадцать раз повторяет без милосердия:
— Ку-ку! Ку-ку!
Наконец-то пробуждается молодой человек. Он лежит и неосознанно мигает глазами, а в дверь его комнаты с улыбкой нетерпения заглядывает мама.
— Первый час, пора вставать, гостей полон дом.
Нахмуривается литератор: «Экая провинциальная манера! Не дадут выспаться приезжему человеку!» Но тут же юное любопытство всплывает в сердце и голосом детским, совсем гимназическим, он спрашивает маму:
— А кто там пришел?
— Вот выйдешь, увидишь! — кратко и загадочно отвечает Елизавета Николаевна и притворяет за собой двери.
Делать нечего, надо умываться. Умывается молодой человек, разбрызгивая воду; хочется плеснуть струйкой на обои, хочется фыркнуть или засмеяться, но за стеною гости, провинциальные родственники, надо высоко столичное знамя держать.
Перед самым выходом, уже причесан был чубчик, голову осеняет идея: не прикинуть ли пенсне. Правда, Павел употребляет его лишь в театре, но все же, для вида, для почтения? Разве мало портретов известных личностей? Сплошь и рядом в очках.
Но и тут воздерживается от искушения. Вдруг выскочит какая-нибудь Нелли, дерзкая девчонка Нелли, и поднимет на смех. Пенсне не надо, возможно только сделать, как подобает литератору, человеку мысли, устало-серьезные глаза.
Поглядевшись в зеркало, с невнятной самому робостью, берется за ручку двери в залу. Там гудит народ, совсем как в улье, мелькают юные лица, золотистые волосы, белые шеи, голубые как небо глаза. Едва входит «выдающийся писатель», как все задвигали стульями, все обращают на него взгляды и впереди всех — сияющее, бесценно-милое, упоенное гордостью мамы лицо.
— Павлик! Павлуша! Павел Александрович! — дробный звук голосов растворяется в ушах Павла, окружают его дамы и девицы, мелькают юнкерские погоны, золотой мундирный воротник.
— Да, вот и удалось свидеться, — не без смущения говорит Павел, и губы ему замыкают злые уста, малиновые, вишневые, — уста, как бутоны, касаются его, окружая благоуханием, непорочные глаза светятся отраженным светом, блистают зубы как жемчуг, маленькие ручки ложатся ему на грудь, обвивая шею.
— Какой стал красивый, какой хорошенький, какой противный студент!
Оборачивается на последнее замечание Павел. Уж конечно Нелли, — тут же за ней тетя Фима, она пытается добраться до Павлика и говорит, улыбаясь все еще прелестной улыбкой, все еще чарующим голосом:
— А моя ветряна не изменяется, вы, Павлик, на нее не сердитесь.
Изумляется Павлик, краснеет, пытается говорить солидно:
— Вы, тетя Фима, говорите мне «вы». Зачем это так? С какой стати?
— Уж конечно теперь ты студент, вы можете обидеться, — тетя Фима сама краснеет, потом целует Павлика в щеки. — Так уж и быть, я тебя поцелую, Павлик. Так, Павлик, — буду говорить вам «ты».
И снова окружает студента, отстраняя пожилое, юный девичий рой. Павел смотрит: неужели это Катя и Лена, такие были некрасивые, теперь как белые лилии. Неужели эти две — Кисюсь и Мисюсь! И которая Кисюсь, и Мисюсь которая, они же обе похожи на сон, на сон весенний, что бывает два утра кряду, они обе держат его за руки и обе, как в детстве, заглядывают ему в глаза тихими взглядами, наивными, как легенды. А вот и юнкер, и это, конечно, Степа, который некогда собирался застрелиться; теперь лицо у него довольное, вероятно, одержал победу, да и как не одержать ее с такими усами, с такими манерами заправского гвардейца!
Не отставал и Олег, студент юридического факультета; он так вертел перед глазами барышень золотым портсигаром, что было больно смотреть. Все расспрашивали Павла, надолго ли он приехал, что он танцует и будет ли бывать на вечерах; Павел не знал, кому отвечать, а вопросы все сыпались горохом, расспрашивали обо всем, самом мелком и неважном, и только об одном, главнейшем, не было и звука: никто так и не спросил Павлика о его литературе, точно не был он писателем, точно не получал от редакторов приглашений, точно ни строчки никто не прочел из всех повестей, которыми справедливо могла гордиться Москва.
«Вот она, матушка провинция!» — угрюмо подумал Павел. — Теперь Настроение его сразу померкло, он увидел себя одиноким, девичьи лица показались ему пустыми и банальными, ему не о чем было с этой «зеленью» говорить.