— Э, э, негоже, Павленька! Не барское это дело за коровами смотреть.
В полумраке он нащупал глазами и припрятавшуюся Пашку и, схватив ее за ухо, вывел к дверям.
— А ты чего здесь, рябая кукушка? — заворчал он на нее и поддал пинка. — Тоже глазеешь за чем не следует? Я вот матери скажу…
Пашка молча убежала, а за ней со стыдом поплелся и Павлик. Уши его горели, точно и их надрали старческие руки, и опять на душе появилось раздражение на Пашку: «И все-то лезет, все знает, рябая кукушка!»
Но не выходили из головы зловещие Пашкины речи. «Что коровы, что люди — рождаются едино», — неприязненно повторил он. Голова его пламенела. Раньше узнал он, что люди неопрятно родятся из живота, а теперь узнает, что и звери родятся как люди, так же грубо и грязно. Чем же разнится человек от зверя, почему все в жизни так грубо и противно?
Как всегда, бежит он в свой садик, к своим милым кусточкам, к молчаливо внимающим всякому горю цветам. Подходит — и вскрикивает радостно. Серая утлая спинка согнулась над клумбой; точно режут выгоревшую армячину острые лопатки плеч; головенка трясется на высохшей шее словно куриная, громадные заношенные лапти смотрят из сумы.
— Федя! Федя, милый! Федя блаженненький! — умиленно вскрикивает Павлик и бросается к мужичку.
Раскрывает рот усохший, беззубый, серые глазки мышиные уставляются на него; на носу, в морщинке, блистает капелька пота.
— Барчоночек! Барчучоночек пришел! Ги-и-ги! — И шевелит игрушечными, точно костяными, пальчиками.
— Отчего вы так долго не приходили, Федя? — спрашивает опечаленный Павлик и садится подле и берет в руку Федину сумочку — и в ней лапотки.
— Вот сушечку возьми… сушечку, — отвечает Федя и дает Павлику розовую баранку. — Барин пожаловал, сам мельник Василий Егорьич, а Феде зачем сушечка? Федя корочку ест.
И обсасывает и грызет с удовольствием высохшую корку беззубыми деснами; ест, и посматривает, и смеется тихонечко, и все движет пальцами, точно варежку вяжет.
— Стерлитамак — город великий есть! Мельник Василий Егорьич подходят. Вот три копеечки, о душе погадай… Богово, говорю, гаданье-то, — богово, человек не может на господа угадать. Бог видит, кто куда идет. Бог указал — никому не сказал.
— А вот, Федя, узнал я разные мысли, — негромко, опечаленно говорит Павел и заглядывает блаженному в глаза. — Вы разъясните мне, Федя, вы божий человек.
— И ты божий, и я божий, и божие все. От бога люди родятся, от бога и помирают. Так-то, барчучоночек, птенчик махонький мой.
Тревожно вздрагивает Павлик. Точно читает в глазах этот старчик седенький, старчик умиленный. Глазки у него тусклые, а видит как остро! Словно огонек лампадки внутренней тлеет в радостном взгляде. И смолкой от него пахнет смолкой и хлебцем.
— Вот сказали мне, Федя, что из живота люди родятся! — с острой печалью признается Павел, и голова его никнет. Нехорошо все это и страшно. Как же в книжках сказано, что господь взял глины и дунул?.. Как это понимать?
«Человек не понимает господь понимает, про себя отвечает Федя и моргаег глазами. Бог наш — живот наш, и живот человека священный, маковка моя. «Господи, владыко живота моего»— вот как люди старые понимали. Коли бог над животом моим, чем я опозорен? Чем устрашен я, барчучоночек, коли живот мой бог перстами своими светлыми сотворил? И земли чрево от бога, и человека чрево от бога. И чрево единое Спас-Христосика извело. И нет от бога темного, коли не отемнил человек…»
Растерянно слушает странные речи маленький Павлик. Не разъясняется на сердце тоска, но как голос тихонький на сердце крепко ложится; не яснее становится, но раздумье осеняет. «Коли бог над животом моим чем я опозорен?» И это говорит этакий седенький, горбатый, в лапотках драных… «Нет от бога темного, коли не отемнил человек»… Разве это не так, как в псалтыри написано? Как читал по псалтыри Павлик? Или сам старенький этот сочиняет поэмы-псалмы?
Не примиренный, но успокоенный, отходит Павлик к дому. Волнения не стихли, сомнения не разрешились, этот бог, седой и суровый, все так же далек и враждебен и непонятен; и истории его, и темный гнев помнятся твердо, но голос Федин тихонький, голос просветленный, как ложился, как стлался он благостно по взбудораженной детской душе! Словно ладаном в ней покурили. тишина настала.
27Из города пришло письмо от Евфимии Павловны, сестры дяди Евгения, звали Павлика в город.
Теперь писали Елизавете Николаевне, что Павлик в городе будет обласкан и привечен, чтобы отпустили его учиться к тетке вместе с ее другими детьми.