Лиззи замерла со щёткой.
— Какой?
— Родовой. Здесь будут рожать. Не умирать от грязи, а рожать.
Нора стояла у двери и смотрела на Амелию странно.
— Мэм, раньше женщины редко оставались.
— Теперь будут.
— Это привлечёт разговоры.
Амелия повернулась.
— Нора, разговоры уже привлечены. Они сидят на крыше, свесив ноги, и плюют нам в дымоход. Вопрос не в том, будут ли говорить. Будут. Вопрос — что именно.
Нора поджала губы.
— И что вы хотите, чтобы говорили?
Амелия посмотрела на пустую кровать.
Потом на Рут, которая виднелась в коридоре с миской супа.
Потом на Эмму.
— Что сюда приходят живыми и уходят живыми.
В комнате стало тихо.
Даже Лиззи перестала скрести щёткой.
Амелия хлопнула в ладони.
— Всё, момент возвышенных чувств закончен. Работаем. Лиззи, если ты будешь тереть этот угол с такой скоростью, плесень успеет выйти замуж и родить наследников.
Лиззи фыркнула.
— Да, мэм.
К вечеру у Амелии болело всё.
Молодое тело оказалось бодрым, но не волшебным. Спина ныла от наклонов. Пальцы пахли мылом, чернилами, молоком, травами и углём. На виске пульсировала боль от напряжения. Корсет снова напоминал, что цивилизация иногда развивается в неправильную сторону.
Но дом изменился.
Не полностью.
Не сказочно.
Но заметно.
В детских стоял более свежий воздух. Пелёнки разложены по корзинам. На двери каждой комнаты Эмма прикрепила лист с именами детей и временем кормления. Мэри гордо показывала свои кривые отметки дыхания Томми. Бетси выварила столько белья, что руки у неё стали красными, но взгляд — уверенным. Нора составила список оставшихся припасов. Марта, поворчав, прокипятила молоко и даже признала, что «запах не так уж плох». Лиззи перестала огрызаться каждые пять минут и огрызалась только каждые пятнадцать, что Амелия сочла прогрессом.
Сару больше не видели.
Это было одновременно облегчением и угрозой.
Амелия не сомневалась: уволенная служанка не исчезнет из сюжета тихо. Такие люди обязательно возвращаются — с жалобой, родственником, сплетней или камнем в окно.
Ну и прекрасно.
Очередь.
Вечером Амелия снова сидела в кабинете.
На столе перед ней лежали три стопки.
Первая — дети сейчас в доме.
Вторая — письма матерей.
Третья — умершие.
Третья была самой тонкой по бумаге и самой тяжёлой по смыслу.
Эмма сидела напротив, уставшая, с чернильным пятном на пальце. Рыжие волосы выбились из чепца сильнее обычного, веснушки на бледном лице казались темнее. Она выглядела так, будто за один день стала старше на год и полезнее на десять.
— Сколько жалоб? — спросила Амелия.
Эмма перебрала бумаги.
— Точно не знаю. Но на рынке говорили о трёх женщинах. Одна искала дочь. Ей сказали, что девочку забрали в хорошую семью, но адрес не дали. Она кричала у лавки мясника. Ещё одна писала священнику. И была миссис Уилкс — она живёт на соседней улице, говорит всем, что вы берёте деньги за смерть.
Амелия откинулась на спинку кресла.
— Очаровательно. Миссис Уилкс — соседка?
— Да, мэм. Вдова. Очень набожная.
— Самый опасный вид. Набожная вдова с лишним временем может разрушить империю быстрее армии.
Эмма устало улыбнулась.
— Она вас ненавидит.
— За что именно?
— Говорит, вы позорите улицу.
— Улица, конечно, до меня была образцом нравственности и свежего воздуха.
— Ещё она дружит с приходским священником.
Амелия постучала пальцами по столу.
Священник.
Жалобы.
Соседка.
Проверка.
— Значит, завтра ты узнаешь, когда служба и как зовут священника.
Эмма подняла глаза.
— Вы хотите к нему?
— Лучше я к нему, чем он ко мне с полицией.
— Вы будете оправдываться?
— Нет. Я буду выглядеть женщиной, которая наводит порядок и нуждается в моральной поддержке церкви.
Эмма смотрела с восхищённым ужасом.
— Вы правда так можете?
— Эмма, я в прошлой жизни разговаривала с родственниками рожениц, которые требовали «сделать кесарево аккуратно и без шрама», потому что через месяц отпуск. После этого священник меня не пугает.
— Кесарево? — переспросила Эмма.
Амелия замерла.
Вот.
Осторожнее.
— Сложные роды, — сказала она. — Потом объясню. Может быть. Когда ты перестанешь бледнеть от слова «стул».
Эмма тут же покраснела.
— Я не…
— Бледнела. Очень выразительно.
В дверь постучали.
Мэри заглянула.
— Мэм, Томми проснулся. Плачет. Но громко.