— Запиши… — прошептала она.
— Что?
— Что я… всё равно… была права.
— Дура, — сказала Инга, и голос у неё сломался. — Какая же ты дура.
Амелия хотела возмутиться. Достойно. С чувством. С последней интонацией человека, которому даже смерть не указ.
Но темнота поднялась снизу, мягкая, густая, без запаха больницы, без писка аппаратов, без крика, без боли.
И она провалилась в неё с единственной мыслью:
«Только бы мальчик выжил».
А потом тишина закончилась.
Сначала пришёл запах.
Не свет, не звук, не боль.
Запах.
Амелия открыла глаза ещё до того, как поняла, что открывает их.
В нос ударило такое, что её современное, натренированное, пережившее всё — от операционных до роддомов в августовскую жару — обоняние взвыло и попыталось покинуть тело отдельно от хозяйки.
Кислое молоко. Моча. Сырость. Старое бельё. Угольный дым. Невыветренная комната. Лекарственные травы, лежалые, пересушенные, бесполезные. И детский плач — не один, а сразу несколько, тонких, надрывных, слабых.
Амелия моргнула.
Потолок был не больничный.
Потолок был низкий, с трещиной возле угла, закопчённый у печной трубы. На стене — потемневшие обои с мелкими цветами. Тяжёлая занавеска. Полумрак. Где-то капала вода. Или ей казалось.
Она лежала на узкой кровати под грубым одеялом, которое пахло пылью и чужим телом.
— Так, — сказала Амелия хрипло. — Это уже не реанимация.
Голос был чужой.
Ниже. Мягче. С английским оттенком в самой форме звука, хотя слова в голове ложились по-русски, привычно, а рот будто знал другие движения.
Она резко села.
И тут же пожалела.
Голова раскололась, комната накренилась, желудок подскочил к горлу.
— Великолепно, — прохрипела она. — Я умерла и попала в коммуналку девятнадцатого века. Очень смешно. Кто отвечал за расселение?
Из соседней комнаты донёсся кашель. Детский. Плохой. Сухой, с хрипом на конце.
Амелия застыла.
Её собственная паника отступила на шаг.
Кашель повторился.
Потом — слабый плач.
Она откинула одеяло.
Ноги коснулись холодного пола. На ней была длинная ночная рубашка из грубой ткани, не её, тело тоже было не её — легче, моложе, с непривычной осанкой, с другой грудью, другими руками. Она машинально посмотрела на ладони: тонкие пальцы, кожа белее, чем была у неё, ногти неровные, у основания одного — тёмное пятно.
— Потом, — сказала она себе. — Истерика потом. По записи. С талончиком.
Она поднялась.
Пошатнулась.
Удержалась за спинку кровати.
В комнате было холодно. За окном мутнел серый день. Стекло было неровным, в маленьких потёках. На стуле лежало тёмное платье. На столике — расчёска, булавки, какие-то письма, монеты, пузырёк из коричневого стекла.
Амелия подошла к двери.
Открыла.
И увидела детей.
Трое младенцев лежали в деревянных колыбельках, слишком близко друг к другу, укрытые несвежими пелёнками. Один кричал, красный, злой, живой. Второй тихо всхлипывал. Третий почти не двигался.
Амелия уже шла к нему.
Её босые ноги шлёпали по холодным доскам. Волосы лезли в лицо. Горло саднило. В голове ревело: где я, кто я, что за бред, но руки уже работали.
Она откинула край пелёнки.
Младенец был горячий. Слишком горячий. Губы сухие. Дыхание частое. Кожа с плохим цветом.
— Ну здравствуй, — сказала она тихо, и голос стал совсем другим. Рабочим. Собранным. — А ты у нас решил устроить мне приёмную комиссию?
За спиной что-то глухо стукнуло.
Амелия обернулась.
В дверях стояла женщина лет тридцати пяти, в сером платье, с тёмными волосами, убранными под чепец. Лицо бледное, губы сжаты. В руках — ведро. Глаза огромные.
— Стоять, — приказала Амелия. — Не падать. Мне сегодня обмороки не по графику.
Женщина продолжала смотреть.
— Вода есть? Чистая. Кипячёная. Нет, не смотри на меня так, я не загадку загадала. Вода. Чистая. Горячая. Быстро.
Женщина судорожно кивнула.
— И тряпки. Самые чистые, какие найдёшь. Если чистых нет — те, которые стыдно назвать грязными. И открой окно.
Женщина наконец сорвалась с места.
Амелия снова склонилась над ребёнком.
— Так, малыш. Договоримся сразу. Ты живёшь. Я разбираюсь, что за цирк с конями вокруг. Потом мы оба предъявляем претензии организаторам.
Ребёнок едва слышно хрипнул.
Амелия положила ладонь ему на грудь и вдруг почувствовала, как внутри поднимается знакомая, почти злая нежность.
Вот оно.
Где бы она ни была.
В каком бы безумии ни проснулась.
Перед ней был ребёнок, которому нужна помощь.