— Я всё ещё раздражающий мужчина с полномочиями.
— Да, но теперь с осложнениями.
Он улыбнулся — уже мягче.
— В вашей терминологии это диагноз?
— Скорее тяжёлый случай.
Она снова опустила взгляд на бумаги.
— Вы хотите, чтобы я помогала вам с докторской.
— Да.
— Практикой?
— Практикой. Наблюдениями. Методами. Вашим упрямым, непочтительным и часто совершенно невозможным взглядом на уход за женщинами и детьми.
— Красиво попросили.
— Я ещё не просил.
Она подняла бровь.
— Вот как?
Он взял со стола один лист и протянул ей.
— Я хочу, чтобы эта работа была не обо мне. Не о моём уме, не о моей кафедре и не о том, как один мужчина великодушно описал чужой труд.
Амелия смотрела на него, не моргая.
— Продолжайте.
— Я хочу, чтобы в ней было ваше имя.
Тишина.
Из кухни донёсся голос Марты:
— Да где же эта тряпка, чтоб её черти гладили…
Обычный звук. Почти смешной.
Но Амелия не улыбнулась.
— Моё имя? — переспросила она.
— Да.
— В докторской работе? Женское имя? Имя миссис Дайер, о которой ещё недавно говорили, что она торгует детьми?
— Именно поэтому.
Она смотрела на него долго.
— Вас съедят.
— Попробуют.
— Кафедра?
— Возможно.
— Управление?
— Несомненно.
— Уважаемые мужчины, которым неприятно, что женщина знает больше их?
— Очень вероятно.
— И вы всё равно хотите это сделать?
Он ответил без паузы:
— Да.
Амелия рассмеялась тихо, почти беззвучно.
— Вы сумасшедший.
— Я провёл слишком много времени рядом с вами. Последствия предсказуемы.
Она отвернулась, но он успел увидеть, как у неё изменилось лицо. За всеми её острыми словами, насмешками, защитой — там была боль. Старая. Не только этой жизни. Той, другой, где она тоже, видимо, много раз работала, спасала, знала, делала — и всё равно оставалась где-то за спиной тех, кто говорил громче.
Он понял.
И подошёл ближе.
— Амелия.
— Не надо.
— Почему?
— Потому что я сейчас либо разозлюсь, либо расплачусь, и оба варианта испортят мою репутацию.
— Ваша репутация пережила Мэллоу, Уоткинса, миссис Уилкс и Марту со сковородой.
— Не недооценивайте слёзы. Они коварнее сковороды.
Он протянул руку и очень осторожно коснулся её пальцев.
Не взял сразу.
Спросил касанием.
Она могла отойти.
Могла отшутиться.
Могла ударить словом.
Не сделала.
Его пальцы сомкнулись на её руке — тёплые, уверенные, сдержанные. Он держал её так, будто это было не право, а доверие, которое легко потерять.
— Я не хочу забирать ваш труд, — сказал он. — Я хочу, чтобы его увидели.
Амелия медленно подняла на него глаза.
— Вы понимаете, что если однажды я скажу вам правду обо всём, вы можете пожалеть?
— Нет.
— Очень самоуверенно.
— Очень точно.
— Вы даже не знаете, какая правда.
— Я знаю достаточно.
— Что именно?
Он смотрел прямо.
— Вы пришли в этот дом и вместо того, чтобы спастись самой, начали спасать тех, кто не мог попросить громко. Вы могли использовать деньги, детей, леди Беатрис, меня. Вы используете всех, да. Но не продаёте. Не ломаете. Вы строите там, где проще было закрыть дверь.
— Это не ответ.
— Это мой ответ.
Она хотела сказать что-то язвительное.
Очень хотела.
Но не смогла.
Он был слишком близко. Слишком серьёзен. И впервые за долгое время она не чувствовала необходимости защищаться от каждого слова.
Только от того, что поднималось внутри.
— Эдмунд, — тихо сказала она. — Я устала.
— Знаю.
— Нет. Я не о сегодняшнем.
Он чуть сжал её руку.
— Тогда тем более знаю.
И это оказалось последней каплей.
Не слёзы — нет. Она всё ещё удержалась.
Но что-то в лице смягчилось. Не сломалось. Просто позволило увидеть усталость, одиночество, нежность, которую она так упорно прятала за приказами, санитарными правилами и угрозами сковородой.
Он поднял вторую руку и коснулся её щеки.
Очень осторожно.
Большим пальцем убрал выбившуюся прядь.
Амелия закрыла глаза.
На один вдох.
— Если вы сейчас скажете что-нибудь вроде «бедная моя», я вас укушу.
— Я хотел сказать: «невыносимая моя».
Она открыла глаза.
— Это лучше.
— Я учусь.
— У кого?
— У лучшей.
Её губы дрогнули.
И тогда он наклонился.
Медленно.
Давая ей время отстраниться.
Она не отстранилась.