— Я это не люблю.
Я бросила чистить бобы и резко обернулась. По безжизненной монотонности я поняла, что реплика не принадлежала ни одному из персонажей мультфильма. Я приглушила звук и склонилась над нашим сыном.
— Что ты сказал?
— Я это не люблю, — спокойно повторил он.
С настойчивостью, коей никогда не выказывала в наших отношениях, я взяла его за плечики.
— Кевин? Что ты любишь?
Тогда он не был готов ответить этот вопрос. Не готов он и сейчас, в семнадцать, дать ответ, который удовлетворил бы его, не говоря обо мне. Я вернулась к тому, что он не любит, и эта тема оказалась неистощимой.
— Милый? Что ты хочешь прекратить?
Он ударил рукой по телеэкрану.
— Я не люблю это. Выключи.
Я встала и, конечно, выключила телевизор, с восхищением думая: «Господи, у моего ребенка хороший вкус». И совершенно по-детски я решила поэкспериментировать с увлекательной новой игрушкой, потыкать в кнопочки и посмотреть, что загорится.
— Кевин, ты хочешь печенье?
— Я ненавижу печенье.
— Кевин, ты хочешь поговорить с папой, когда он придет домой?
— Не хочу.
— Кевин, можешь сказать «мамочка»?
Я сама не знала, что хотела бы услышать от нашего сына. Мамочка звучало по-детски, ма — по-деревенски, мама произносят куклы на батарейках, мать — слишком официально для 1986 года. Оглядываясь назад, я задаюсь вопросом: может, мне не нравились любые обращения к матери потому, что мне было неловко в роли матери? И какая разница, что вполне предсказуемым ответом было «да».
Когда ты пришел домой, Кевин отказался демонстрировать свои речевые достижения, но я пересказала наш диалог слово в слово.
— Полные предложения с самого начала? Я читал, что те, кто поздно начинают говорить, бывают невероятно умными. Они перфекционисты. Не хотят пробовать, пока не научатся говорить правильно.
У меня была другая теория: он давно умел говорить, но наслаждался подслушиванием ничего не подозревающих окружающих; он был шпионом. И я стала уделять больше внимания смыслу его фраз, чем грамматике. Я знаю, то, что я сейчас скажу, тебя заденет, но из нас двоих Кевин был мне гораздо интереснее, чем тебе. (Я мысленно вижу, как тебя вот-вот хватит удар). Я имею в виду, мне был интересен сам Кевин, а не Кевин — Твой Сын, которому постоянно приходилось бороться с безукоризненным идеалом, воцарившимся в твоей голове, и эта конкуренция была еще более ожесточенной, чем когда-либо с Селией. К примеру, в тот вечер я заметила:
— Я так давно хотела выяснить, что же происходит за его пронзительными маленькими глазками.
Ты пожал плечами:
— Змеи, и улитки, и щенячьи хвостики.
Понимаешь? Кевин был (и остается) загадкой для меня. Ты сам был когда-то мальчиком и блаженно полагал, что все знаешь и нечего выяснять. Мы с тобой различались на таком глубоком уровне, как природа человеческого характера. Ты считал ребенка неполноценным существом, более простой формой жизни, совершенствующейся только к достижению взрослого состояния. Что касается меня, то с того самого момента, как младенца положили на мою грудь, я представляла Кевина Качадуряна личностью с напряженной внутренней жизнью. Мне казалось, что он прячется от меня, ты же считал его открытой книгой.
Как бы то ни было, в течение нескольких недель Кевин разговаривал со мной днем и затыкался, когда ты приходил домой. Услышав лязг лифта, он бросал на меня заговорщический взгляд: давай пошутим над папочкой. Пожалуй, я находила удовольствие (с оттенком вины) в том, что сын выбрал в собеседники именно меня. Благодаря чему я узнала, что он не любит рисовый пудинг с корицей и без нее, что он не любит книжки доктора Сьюза и что он не любит детские стишки, положенные на музыку, которые я приносила из библиотеки. У Кевина был особенный словарь; он был гением отрицательных слов.
Единственным сохранившимся у меня воспоминанием о его настоящем детском восторге в ту эру был его третий день рождения. Я наливала клюквенный сок в его детскую чашечку, а ты завязывал ленточки на пакетах, которые сам же и собирался развязать для него через несколько минут. Ты принес домой трехъярусный «мраморный» торт от Виннеро на Первой авеню, украшенный кремовыми бейсбольными битами и мячами, и с гордостью водрузил его на стол перед высоким стульчиком Кевина. Через две минуты, как только мы отвернулись, Кевин проявил тот самый дар, который позволил ему вытащить через маленькую дырочку всю набивку из его любимого — как мы считали — кролика. Мое внимание привлекло резкое хихиканье. Руки Кевина были похожи на руки штукатура, а лицо сияло восторгом.