– Ну а что? После планчика – самое оно! А тебя там Машка твоя не потеряла? Смотри, тоже найдёт себе лётчика, как Иванова.
Я уже хотела войти и посмотреть, что там такое творится, но любопытство взяло верх. Интересно стало, что на это ответит Миша.
– Ну прям, скажешь тоже. Если б я позволил – так Машка бы по пятам собачкой за мной ходила. Она у меня ручная. Вон, пока мы тут сидим, сто раз позвонила и написала: Миша, ты где…
Последнее он произнёс противным фальцетом, и те двое захохотали. А я вспыхнула, будто мне публично отвесили пощёчину.
– Так ты ей уже вдул?
Я оцепенела. Нет, не говори им! Ты же поклялся, что никому не расскажешь.
– А то!
– Что, правда? Свершилось? Дала-таки? Ну, молодца. Мужик. Я-то думал, она тебя так и будет обламывать.
– С чего это? – фыркнул Миша. – Да я уже как только её ни трахал. И сегодня трахну. Если захочу. Как захочу, так и будет.
Он на несколько секунд заткнулся и, глумливо усмехнувшись, добавил:
– Это Машка с другими такая недотрога. А со мной... – Миша снова гадко хихикнул... – по первому свистку раздвинет ноги. Если захочу. А не захочу – будет молчать в тряпочку. И послушно ждать. И в рот смотреть. А ты говоришь: лётчик.
– Не, ну ты прав, в принципе...
– Конечно, прав! Бабу свою надо держать на коротком поводке. Чтоб место своё знала. Моя – знает. Это вон Костян – подкаблучник, Оксанка им вертит, как хочет...
– Чего это...?
Я в ужасе отшатнулась от двери. Лицо полыхало огнём от стыда, от немыслимого унижения. Будто Миша меня не просто публично ударил, а облил помоями, распял и препарировал. В груди встал тяжёлый ком так, что каждый вдох давался с трудом и болью.
Я попятилась, потом развернулась и побежала прочь, вдоль по коридору, затем свернула на лестницу, спустилась на несколько пролётов и обессиленно, как подкошенная, присела на корточки. Буквально сползла спиной по стенке. Казалось, иначе ещё шаг и я просто упаду, ослабевшие ноги не удержат.
Ком в груди, казалось, стал огромным и распирал так, что вот-вот проломит рёбра. Это колотилась во мне истерика, рвалась наружу, сотрясая тело. Я крепко зажала обеими руками рот.
Как он мог? Как мог говорить обо мне так, словно я вещь? Так уничижительно, так похабно… Мы с Мишей встречались больше года, и никогда, ни разу он не был груб, даже когда ссорились. Мог повысить голос, но такие ужасные слова себе не позволял. Да и сразу же спохватывался и очень искренне потом извинялся. Ромашкой называл...
А как омерзительно он говорил про нашу близость!
Первый раз у нас случился месяц назад, на его день рождения. Он обращался со мной так нежно и трогательно… И хотя мне тогда было очень больно, физически больно, на душе оставалось только светлое, тёплое чувство. Будто мы после этого стали ещё ближе, будто между нами возникла невидимая и прочная нить, Ведь мы открылись друг другу до конца, обнажили самое сокровенное.
Во всяком случае, для меня это было сродни некому священнодействию, когда отдаёшь кому-то всю себя, без остатка, без сожаления. Для меня это был акт доверия и полного единения. Для меня это было важно и ценно, а он: трахал… раздвинет ноги по свистку...
После этих его слов, которые до сих пор рефреном звучали в ушах, я чувствовала себя растоптанной и грязной. И это невыносимо больно. Я услышала собственный сдавленный всхлип и крепче зажала рот. Задышала шумно, тяжело, пытаясь побороть подступавшие рыдания.
Сверху раздались голоса и топот.
– За что люблю свадьбы – там куча жратвы и куча пьяных тёлок, – сказал тот, кого Миша называл Ромычем.
– Ага, выбирай любую, – поддакнул Миша.
Я затаилась, вжалась в самый угол. Вот же я дура! Надо было бежать отсюда прочь, куда подальше! Да хоть ползком ползти. Зачем я тут засела? А если они меня увидят?
По счастью, на лестнице было темно, только на этажах горел свет, но его полосы тускло освещали лишь ближайшие ступени. Может, они меня не заметят? Хоть бы!
– Тебе-то какая любая, Мишган? У тебя там Машка. Изждалась уж, наверное.