— Да простит вас Господь, сын мой.
— Я хотел бы снова увидеть вас, капитан, — сказал Виллель. — Помните, я был во Вьетри во время вашего освобождения… Тот великолепный жест, да, бросить ваши пальмовые шлемы в реку… Я позвоню вам… в самом ближайшем будущем.
К его удивлению, Эсклавье позволил пожать ему руку, которую не держал Гольдшмидт.
А Филипп вдруг почувствовал себя усталым, опустошённым, лишённым гнева. Ему стало стыдно за себя и свою вспышку.
Вайль вернулся с бутылкой коньяка, поставил её на стол и исчез. Внезапно у него появились лощёные манеры метрдотеля.
— Ты зашёл слишком далеко, Филипп, — мягко заметил Гольдшмидт, заставляя капитана сесть рядом. — Только ты и позволил Вайлю стать наследником твоего отца и его идей. Знаешь ли ты, что у него есть задатки великого писателя? Он эксгибиционист, который страдает, разоблачаясь на публике, но в то же время не может устоять перед искушением сделать это…
— Душевный стриптиз. Однако он очень заботится не называть причину своей отправки в лагерь!
— Однажды он сделает это… потому что не сможет остановиться. Эксгибиционисты — странные люди, а мы, евреи, все эксгибиционисты.
— Даже евреи Израиля? — поинтересовалась Гитте.
— Нет, они, похоже, избежали этого проклятия. Но в то же время они потеряют свою гениальность, которая есть смесь хитрости, неугомонности и страха. В подсознании каждого еврея глубоко укоренился страх перед погромами. Но израильтянин не знает его. Он возделывает землю, которая принадлежит ему, и на плече у него винтовка. Лишённый своих корней еврей на протяжении веков неизбежно ненавидел все формы национализма. Нации — негласные семьи, из которых он ощущает себя исключённым. Поэтому он изобрёл коммунизм, где понятие класса заменило понятие нации. Но это последнее изобретение, появившееся благодаря его гению, не решило проблему, по крайней мере, не для него, поскольку еврей, по сути, находится вне всяких социальных классов точно так же, как он находится вне каждой нации. Поэтому он остаётся на окраине коммунизма и становится так называемым прогрессистом. Израильтяне пошли противоположным путём, но почти сразу же пострадали от националистической горячки. Видишь, Филипп, я как всегда многословен. Всё это только для того, чтобы сказать тебе, что я еврей, а не израильтянин, и что Вайль такой же, как я. Это одна из причин, почему я так привязан к нему.
— Я — израильтянка, — сказала Гитте. — Я — националистка, и на мне нет проклятия. Не хочешь ли жениться на мне, Филипп? Мы вместе устроим погромы и будем с длинными ножами гоняться за Вайлем и старым Гольдшмидтом по всем коридорам дома!
— Ладно, — сказал Филипп, — я усвоил урок. Вы оба очень дороги мне, но просто оставьте меня в покое с моей бутылкой коньяка.
— Когда ты придёшь к нам обедать? — спросила Гитте. — Я приготовлю тебе самое «националистическое» блюдо — бифштекс и картошку-фри. Я научилась готовить, чтобы было легче соблазнить тебя.
— Ты знаешь, что говорил твой отец, — продолжал Гольдшмидт. — История неизбежно приведёт нас к коммунизму. Вместо того, чтобы бороться с ним, мы должны очеловечить его, чтобы сделать приемлемым для Запада.
— Я знаю, что такое коммунизм, и теперь могу сказать, что он невыносим и никогда не может быть очеловечен.
Гольдшмидт с некоторым трудом поднялся со стула. У него была астма, и он задыхался на каждом шагу. Однажды его сердце не выдержит, и это окажется последним для словоохотливого, любознательного, терпимого старика. Он всегда жил в тени других, забыл о себе, и вот смерть внезапно напомнила ему о его существовании.
…Опираясь на руку дочери, он медленно шаркал вдоль ограды Люксембургского сада. Затем остановился перевести дыхание.
— Какая необыкновенная участь у этих Эсклавье! — внезапно сказал он Гитте. — Этьен умирает вернувшись из СССР, где его принимали с триумфом. Через несколько дней за ним в могилу следует Поль после того, как он убедил проголосовать за исключение его брата из социалистической партии — в итоге и коммунисты, и социалисты хоронят каждые по своему великому человеку, развёртывая красные знамёна и оскорбляя друг друга на могилах! Тем временем Филипп лежит на пороге смерти в госпитале Ханоя, с ранением в живот, получив его во время атаки на вьетминьскую деревню, над которой реял всё тот же Красный флаг.
Оба умирающих звали Филиппа. У одного из них был только Вайль, которому можно было передать своё «политическое завещание». У изголовья Поля находился бывший председатель совета, замешанный в каком-то сомнительном деле. Но никого не было рядом с матерью Филиппа, когда она умерла через месяц после своего великого человека, никого, кроме старого Гольдшмидта. Она просила чётки. Женщина в лавке религиозных товаров спросила меня: «Это для кого-то принимающего первое причастие?» Да, действительно удивительная семья! Филипп так же красив, как его отец, даже глаза те же — серые, как море в Бретани. Но война и страдания оставили печать на его лице. Сырая глина, обожжённая в печи. Я должен как-нибудь спросить Филиппа, почему он остался в армии.