Эсклавье видел, как он прибыл в один из тех чудесных вечеров, которые бывают как раз перед сезоном дождей — похожий на груду костей в мундире, забывший личное оружие и с выражением крайнего недоумения на лице.
Тяжёлые вьетминьские миномёты били по «Веронике»-II, и низко плывущие в хмуром небе облака были окаймлены золотом, как цыганские шали.
Он доложил Эсклавье:
— Лейтенант Лескюр, господин капитан.
Бросив к ногам рюкзак — с книгами, но без смены одежды, — он посмотрел на небо.
— Красиво, не правда ли?
Эсклавье, у которого не было времени на «мечтателей», коротко ответил:
— Да, конечно, очень красиво. Парашютный батальон, которым я командую, две недели назад насчитывал шестьсот человек; теперь нас девяносто. Из двадцати четырёх офицеров только семь ещё в состоянии сражаться.
Лескюр сразу же извинился.
— Я знаю, что я не парашютист, у меня мало талантов для такого рода войны, я неуклюж и неумел, но постараюсь сделать всё, что в моих силах.
Через несколько дней Лескюр, который до смерти боялся, что не сможет «сделать всё, что в его силах», взялся за макситон. Он принимал участие в каждой атаке и контратаке, скорее рассеянный, чем храбрый, живя в своего рода помрачении сознания. Однажды ночью он ушёл на ничейную полосу, чтобы спасти раненого в ногу аджюдана.
— Почему вы это сделали? — спросил его капитан.
— Мой брат поступил бы так, только он больше не может. Сам по себе я даже не попытался бы это сделать.
— Ваш брат?
И Лескюр объяснил очень просто, что в Дьен-Бьен-Фу был не он сам, а его брат Поль, которого возили по Ренну в инвалидном кресле. Его храбрость принадлежала Полю, но неуклюжесть, закаты, страх — все они были его собственными.
С тех пор капитан начал присматривать за ним, как это уже давно делали унтер-офицеры и рядовые его роты.
Для «Вероники» и всех остальных позиций, которые ещё держались, «прекращение огня» вошло в силу в семнадцать ноль-ноль. Именно тогда Лескюр вышел из строя, крича:
— Быстрее, «уток», «цыплят»! Они атакуют!
Эсклавье продолжал смотреть за ним.
Среди ночи их разбудили, и пришлось сменить полутьму рисового поля на непроглядный мрак леса. Они шли по тропе через джунгли. Ветки хлестали их по лицу, вязкая земля то уходила из-под ног, то вдруг вспучивалась твёрдым бугром, о который они обдирали голени. Было ощущение, что все они ходят и ходят по бесконечному кругу.
— Ди-ди, мау-лен, — продолжала кричать охрана.
Темнота начала рассеиваться. С первыми лучами солнца они вышли в долину Мыонг-Фанг.
У первой хижины Эсклавье узнал фигуру Буафёраса. Ему развязали руки, и он курил в бамбуковой трубке тхюок-лао — очень крепкий табак, выдержанный в чёрной патоке. Он получил трубку от часового, обменявшись с ним парой шуток на родном ему диалекте.
— Хочешь немного? — спросил Буафёрас своим хриплым голосом.
Эсклавье сделал несколько затяжек, которые оказались настолько едкими, что он закашлялся. Лескюр начал выкрикивать свой боевой клич:
— «Цыплят», «уток»!
И бросился к часовому, чтобы отобрать оружие. Эсклавье вовремя удержал его.
— Что с ним такое? — спросил Буафёрас.
— Он сошёл с ума.
— И ты играешь роль сиделки?
— Что-то вроде… Где тебя разместили?
— В хижине с остальными.
— Я приду к вам.
Лескюр успокоился, и Эсклавье держал его за руку, как ребёнка.
— Я возьму с собой Лескюра. Я не могу оставить его одного. За последние две недели этот мальчик из церковного хора, эта мокрая тряпка, превзошёл даже самого себя. Он совершил больше мужественных поступков, чем все мы вместе взятые, — и знаешь почему? Чтобы угодить калеке, который живёт за десять тысяч миль отсюда и никогда ничего об этом не узнает. Как тебе это?
— И чтобы спасти его шкуру, ты не пытался сбежать?
— Теперь меня ничто не остановит, остальные позаботятся о Лескюре. Мы могли бы попробовать вместе. Джунгли — тебе дом родной. Я помню лекции, которые ты нам читал, когда нас должны были высадить в Лаосе во время японской оккупации. Ты говаривал: «Джунгли не для самых сильных, а для самых хитрых, самых выносливых, тех, кто умеет не терять головы». И все мы знали, что ты говорил это по личному опыту. У тебя есть какие-нибудь идеи?