— Нет, Марендель, — сказал де Глатиньи, — у меня нет желания лгать, даже врагу.
Голос Маренделя стал таким же сухим, как у де Глатиньи:
— Я должен напомнить вам, господин капитан, что вы по-прежнему на войне, и то, о чём я вас прошу — военное действие. Это нечто более тонкое, но бесконечно более действенное, чем кавалерийская атака.
Буафёрас вмешался:
— Марендель прав, Глатиньи. Или эта роль тебе не нравится, потому что тут есть некоторая доля правды?
Де Глатиньи попытался говорить бесстрастно, но почувствовал, как в нём закипает гнев:
— Не будешь ли так любезен пояснить, что именно ты имеешь в виду, Буафёрас?
— Ты признал несостоятельность своего класса, признал феодализм генералов и штабных офицеров, к которым принадлежишь. Это сердит тебя настолько сильно, что ты теряешь самообладание и всякое чувство изощрённости.
Де Глатиньи понемногу успокоился:
— Вы должны простить меня, Марендель. Вы правы, моё перевоспитание ещё не завершено. Вы просите меня выполнить военное действие, и поэтому я сделаю это… в меру своих способностей. За всю военную карьеру мне приходилось делать множество неприятных вещей, и это одна из них.
— Последние четыре года я только и делал, что неприятные вещи, — мягко ответил Марендель.
— Я не стану подписывать всю эту бредятину, — заявил Пиньер.
Орсини налетел на него с бранью, а в его голосе внезапно зазвучали нотки родной Корсики:
— Чёртов осёл, это преверный способ дать знать семье, что ты ещё живой.
— Мне приходилось работать с комми, когда я был в ФИП. Они не такие уж отпетые дурни, они знают, какой я есть, и понимают, что вряд ли снова стану играть в их игрушки.
— Тем больше резон, — сказал Марендель. — Твоё имя в списке послужит дополнительным отказом от ответственности.
— Ты действительно так сильно их ненавидишь? — спросил Буафёрас у Маренделя.
— Иногда я восхищаюсь их мужеством и выносливостью, им повезло, что есть во что верить — я даже испытываю определённую слабость к Голосу, я так часто дурачил его. Я понимаю, что многие их методы верны, и что мы должны приспособиться к их способу ведения войны, чтобы взять верх над ними.
Трудно объяснить, но всё это скорее похоже на бридж в сравнении с белотом. Когда мы начинаем войну, мы играем в белот с тридцатью двумя картами в колоде. Но их игра — бридж, и у них пятьдесят две карты: на двадцать больше, чем у нас. Эти всего-то двадцать карт всегда будут мешать нам победить. Вьеты не имеют ничего общего с традиционной войной, они отмечены клеймом политики, пропаганды, веры, земельной реформы…
— Что нашло на Глатиньи?
— Я думаю, он начинает понимать, что нам придётся играть пятьюдесятью двумя картами, и ему это совсем не нравится… Эти двадцать лишних карт ему совсем не по вкусу.
Празднества 14 июля прошли с большим успехом. На несколько часов пленные забыли о том, что их окружало. В лагере находился один гражданский. Пробыл там два года. Вьетминь схватил его в Аннаме, когда тот ходил от поста к посту, продавая всякую всячину. Лет ему было около тридцати, он носил маленькие усики и записную книжку, которую вечно доставал из кармана и подсчитывал ряды цифр. Он считал все те деньги, которые заработал бы, будь он не бедным гражданским лицом, а солдатом, чьё жалование накапливалось на сберегательном счёте почтового отделения.
Порой он застенчиво интересовался у кого-нибудь из офицеров:
— Вьетминьцы поместили меня в тот же лагерь, что и вас — значит они считают меня военнопленным и офицером. В этом отношении я, может быть, имею право на офицерское жалование. Я потерял всё. Я даже одному китайцу денег должен. Нет? Вы не думаете, что меня будут считать офицером? Мой грузовик, который они сожгли, стоил сорок тысяч пиастров, содержимое сто тысяч пиастров, и они забрали все наличные деньги, которые были у меня при себе: шестьдесят тысяч пиастров…
Пленные надеялись, что на вечернем собрании им сообщат — война закончилась. Но никакого объявления Голос не сделал. Пленные вернулись в свои кань-на, придавленные разочарованием.