— Ты же знаешь, что я думаю о войне. Не трать даром время. Он тебя пристрелит, и его еще оправдают. Ночью у МП свой закон. Так что лучше исчезни на время. Не желаю я никаких историй.
Крыса снова смеется своим недобрым шипящим смехом, но на его белом лбу выступают капельки пота.
— Ну уж если мне осталось всего вот столечко выпить… — И он, как и тогда, вытягивает и сближает большой и указательный пальцы. — Так я уж как-нибудь допью до конца. Чем он меня может запугать? Этот ваш МП, видно, позабыл, что он в моем квартале. А если вздумает искать меня ночью, боюсь, как бы он ненароком кое-чего не лишился. Да еще, чтобы его подбодрить, его заставят это самое скушать.
— Тут же дети, Гастон, — прерывает его мама Пуф. Она вся так и сочится нежностью. — Бедняжка, видно, тебе и впрямь немного осталось выпить, так уж не лезь на рожон. За плечами Поля и армия, и закон. А ты всего только беспомощный крысенок.
— Гастон, не нужно их огорчать. Уж их-то не надо.
Он не выдержал и тоже бросился умолять Крысу. Потому что почувствовал, как нарастает напряжение в саду, где уже и воздуха не осталось — одна жженая резина. Может, он почувствовал это острее других, потому что чужой здесь.
— Спасибо тебе за коробку, — отвечает Крыса, внезапно успокоившись. — Ладно, я уезжаю, но только ради вас. А вовсе не из-за этой сволочи МП.
— Конечно, конечно, — очень быстро говорит мама Пуф. — Спасибо тебе.
Крыса заводит мотоцикл, делает круг по саду, останавливается, чтобы посадить Баркаса на седло позади себя, и исчезает в арке, даже не попрощавшись. Банан стоит перед ними, держа по покрышке в каждой руке, в своем длиннющем плаще он похож на ярмарочный шест, на который накидывают кольца. С минуту он стоит неподвижно, со смутной улыбкой на губах. Потом ставит покрышки на землю и катит их к подворотне, как обручи, но по дороге теряет одну, тогда близнецы приходят ему на помощь и провожают до старого грузовика, который он поставил у самой арки.
Крыса тарахтит уже посередине улицы, длинные блестящие угольно-черные лохмы падают ему на лоб. Банан залезает в кабину, едет за мотоциклом, то и дело переключая скорость. За ним тянется черный шлейф дыма, от которого прохожие начинают кашлять.
— Пойдем в дом, мать, а то тут дышать нечем.
Сапожник подставляет свое костлявое плечо, и мама Пуф, придерживая Мяу одной рукой, другой цепляется за мужа и медленно-медленно поднимается, словно ожидая, когда молоко отхлынет к ногам. Но, встав с места, она снова обретает удивительную легкость.
— Пуф! А может, они вовсе и не придут, и мы проведем вечерок спокойно. Анри, бедненький, до чего же ты разволновался.
— Да ничуть, просто решил поразмяться, чтобы нагулять аппетит.
— А ужин сегодня готовила я, — без зазрения совести врет Джейн.
— Да ну? Знал бы, поупражнялся бы подольше.
Они входят в дом. Джейн сумела заполнить все вокруг своей персоной, и Папапуф даже не заметил его, и никто не пригласил его войти. Глядя, как близнецы играют, прыгая с жирафа, он раздумывает, не пойти ли ему лучше к китайцу, что живет через несколько домов и, сидя в темноте, шьет белоснежное белье, — там он и подождет, пока они кончат ужин. Но тут к нему подбегает Джейн, глаза у нее веселые, на белом платье, словно впитавшем в себя всю дневную пыль, розовый фартук, и голос ее сразу же проникает ему прямо в сердце, а волосы легко торжествуют над увядшей сиренью.
— Бедненький Пушистик, все про тебя забыли. Но я непременно должна была помочь. Ведь мама Пуф спала, а Тереза совсем не в себе. Ты знаешь, она больше не работает в больнице для младенцев. Ты только посмотри на ее колени, в них полно воды — ведь она столько времени мыла полы на четвереньках.
Она садится рядом с ним в шезлонг, от которого все еще пахнет простоквашей, и, поерзав на сиденье, устраивается поудобнее.
— Подвинься немного, у меня ноги болят.
Теперь она прижимается к нему всем телом, и в ее глазах он тоже обнаруживает какой-то застывший свет, как будто внутри нее, там, куда даже и воздуху не проникнуть, живет второе, более серьезное существо, такое чистое и незрячее, как в час своего рождения; с ним нельзя поговорить, и, скорее всего, сама Джейн не подозревает о его существовании. Как будто для того, чтобы могла появиться эта девочка, которая знает, что на нее смотрят, холодный взгляд Мяу должен был спрятаться глубоко глубоко.
Она старательно расправляет розовый фартук, так, что он касается его ноги, и вынимает невесть откуда маленький пакетик с карамельками. Одну она кладет себе в рот и после некоторого раздумья торжественно заявляет:
— Знаешь, эта гораздо вкуснее. В те, наверное, что-нибудь подмешали, а может, я тогда очень устала. Попробуй.
Она протягивает ему не конфету, а свой язычок, пахнущий корицей, его губам он кажется одновременно и теплым, и холодным, и таким живым, будто существует сам по себе.
— Вкуснота, правда?
— Не знаю. Очень щекотно.
От этого язычка, от двойственности взгляда, от горячего прикосновения ее голой ноги, от ее голоса, такого пряного и сладкого, что не сравнить его ни с одной карамелькой на свете, он приходит в какой-то тревожный восторг. А она обвивает его шею своей маленькой прохладной ручкой.
— Вообще-то я не хотела идти в порт. Ну уж так и быть, пойдем. Тут Изабелла испортила всем настроение. А человек в голубом, может, и правда не обманщик? Это надо еще проверить…
Солнце потихоньку гаснет в маленьком садике, его заволакивает резиновое облако.
— А ну убери отсюда эту штуку. Чтобы в моем доме я этого больше не видел.
Второй раз за этот вечер Папапуф впадает в ярость — никто и не подозревал, что он на такое способен. На этот раз все выглядит даже еще страшнее, потому что его рука, сжимающая нож, начинает дрожать мелкой дрожью, и кричит он так, что все за столом вздрагивают, даже Изабелла, с самого своего возвращения домой словно застывшая в леденящей тоске, которую ничем не прошибешь. Она, верно, долго плакала, потому что глаза у нее опухли, и пудра на лице совсем не держится, и он сам видел, как на белую скатерть скатилась розовая капелька.
На белой скатерти лежит эта сизая штуковина, она замерла, точно зверь, готовящийся к прыжку, и такая она уродливая, такая слизнячно голая, будто долго пролежала под камнем.
— Какой красивый! — восклицает вдруг один из близнецов и даже привстает с места, чтобы рассмотреть получше и потрогать.
Но сапожник успевает кольнуть ему руку ножом, и тот принимается реветь.
— Анри! Ему же больно, — упрекает мужа мама Пуф и свободной рукой прижимает к себе близнеца, а на сгибе другой такой же необъятной руки спит Мяу.
— Зря вы волнуетесь. Сам по себе он не стрельнет, — сухо замечает Поль. Говорит он, почти не разжимая губ; ни один мускул не дрогнул на его широком квадратном лице под коротко остриженными черными волосами.
—Тогда ты стрельни его ко всем чертям откуда взял! — кричит Папапуф, вскочив на ноги и весь дрожа.
— Ну знаете, сидеть на нем не слишком-то удобно.
— Можешь идти с ним на улицу и портить там воздух. Не хватало еще, чтобы за моим столом гангстер сидел!
Он грозит близнецам своим ножом, лезвие которого так и посверкивает, и ворчит:
— Только подлецы могли выдумать эту игрушку. А подлость не может быть красивой.
— Вы не смеете оскорблять солдата, — возмущается Поль все тем же сухим тоном.
— Мне все одно: солдат, МП или кто другой. А если тебе не нравится, пожалуйста, — вот тебе порог.
Воцаряется тишина, все замирают, только Изабелла наконец поднимает голову, смотрит на Поля с каким-то бессильным презрением, а потом говорит так же сухо, как он:
— Ты слышал, что сказал папа, Поль?
Теперь и Жерар, который не любит разговаривать за едой, поднимает голову от тарелки, и голос его дрожит от гнева:
— Сейчас же отнеси это в машину и прекратим к чертям собачьим разговор. Зачем тебе понадобилось с ним разгуливать?
Поль чуть пониже Жерара и уже в плечах, но гораздо крепче, и жесты у него какие-то резкие. Словно под этой военной формой с широкой белой повязкой на рукаве скрыт механизм, приводящий в движение хорошо смазанные стальные рычаги. Он встает, берет с белой скатерти револьвер, хватает его прямо за ствол, чтобы показать, что он совершенно безобиден.