Выбрать главу
Смогут другие создать изваянья живые из бронзы, Или обличье мужей повторять во мраморе лучше, Тяжбы лучше вести и движения неба искусней Вычислят иль назовут восходящие звезды — не спорю…

Пусть греки гордятся своими художниками, скульпторами, ораторами, астрономами, пусть!

Римлянин! Ты научись народами править державно — В этом искусство твое! — налагать условия мира, Милость покорным являть и смирять войною надменных!{514}
(Перевод С. Ошерова)

Вергилий не сожалеет и о гибели Республики; он знает, что ее уничтожил не Цезарь, но классовая война; на всех этапах своей поэмы он предвещает восстановительное правление Августа, прославляет его как возвращенное царство Сатурна и обещает ему как награду доступ в общество богов. Никому еще не удавалось выполнить литературный заказ с таким совершенством.

Почему же мы сохранили теплую привязанность к этому пиетистическому, морализирующему, шовинистическому, империалистическому пропагандисту? Частично потому, что на каждой странице дышит его нежный и ласковый дух; потому что мы чувствуем, как его симпатии распространяются со старой доброй Италии на все человечество, на все живое. Ему известны страдания низких и великих, непристойность и кошмар войны, смертный жребий, выпадающий даже самым великим, печали и горести, или lacrimae rerum — «слезы, заключенные в вещах», — то, что искажает и подчеркивает солнечное сияние наших дней. Он не просто подражает Лукрецию, когда пишет следующие строки:

Соловьиха оплакивает в тени тополя потерю своих птенцов, которых заметил какой-то грубый пахарь и, еще не оперившихся, оторвал от гнезда; она плачет всю ночь, примостившись на высокой ветке; снова и снова возобновляет свою жалобную песнь, наполняя леса своими тоскливыми причитаниями{515}.

Нас притягивает к Вергилию неослабевающее очарование его речи. Он не потратил времени понапрасну, «вылизывая каждую строчку, как медведица своих медвежат»{516}. И только тот читатель, который сам пробовал писать, может догадаться, каких трудов стоило Вергилию сделать свое повествование таким легким и летучим, украсить его таким количеством звучных и мелодичных пассажей, что каждая вторая страница достойна чтения вслух и просится на язык. Вероятно, эта поэма слишком прекрасна какой-то однообразной красотой; даже прекрасное бледнеет, когда оно уж чересчур красноречиво и затянуто. В Вергилии есть некая тонкая женственная прелесть, но редко он проявляет мужественную силу и глубину мысли, характерные для Лукреция, достигает мощи вздымающегося водоворота того «многопенного моря», которое зовется Гомером. Мы начинаем понимать, почему древние приписывали характеру Вергилия меланхоличность, когда представим себе поэта, провозглашающего возврат к вере, которой ему никогда не вернуть даже себе, в течение десяти лет сочиняющего эпос, каждый эпизод и строчка которого требуют усилий и мастерства, умирающего с неотступной мыслью о том, что потерпел неудачу, что никогда искра непроизвольности не разжигала его воображения и не выводила его образы на вольный простор подлинного существования. Но над средствами выражения, пусть и не над своим предметом, поэт одержал полную победу. Мастерству редко удавалось создать нечто столь же яркое и поразительное.

Через два года после смерти Вергилия поэма была опубликована его душеприказчиками. Нашлись и хулители: некий критик обнародовал антологию ее недостатков, другой перечислял мелкие кражи, или заимствования, у предшественников, третий напечатал восемь томов «Схождений» между Вергилием и поэтами более раннего времени{517}. Но Рим вскоре простил ему этот литературный коммунизм. Гораций широким жестом поставил его рядом с Гомером, а в школах на девятнадцать веков установилась практика заучивания его наизусть. Он был на устах у плебея и аристократа; ремесленники и лавочники, надгробия и исцарапанные стены цитировали «Энеиду»; храмовые оракулы давали ответы двусмысленными стихами поэмы; возник обычай — он продержался вплоть до Возрождения — открывать наугад его поэму и в первом же отрывке, бросавшемся в глаза, искать совета или пророчества. Его слава росла до тех пор, пока средние века не увидели в нем мага и святого. Разве не предсказал он в Четвертой Эклоге пришествие Спасителя, и разве не он описал в «Энеиде» Рим как Священный Город, распространившись откуда власть религии возвысит этот мир? Разве в своей страшной Шестой книге не описал Вергилий Страшный Суд, страдания злодеев, искупительный огонь Чистилища, блаженство святых в Раю? Вергилий, как и Платон, был anima naturaliter Christiana, несмотря на своих языческих богов. Данте любил изящество его стиха и взял его в проводники не только сквозь Ад и Чистилище, но и сквозь искусство летучего рассказа и прекрасной речи. Мильтон думал именно о нем, когда писал «Потерянный рай» и составлял пышные речи дьяволов и людей. И Вольтер, от, которого мы могли бы ожидать более сердитого суждения, называл «Энеиду» прекраснейшим литературным памятником из всего, что оставлено нам античностью{518}.