Выбрать главу

Лучше бы он воспользовался на какое-то время этим советом. Его следующая книга, «Эподы», или «Куплеты» (29 г. до н. э.), — самое слабое из всего, что им написано: резкие и грубые, низменные, безвкусно и бисексуально непристойные стихи, простительные только как эксперимент в ямбической метрике Архилоха. Возможно, его недовольство «дымом, богатством и шумом Рима»{530} внесло свой вклад в неожиданную горечь его книги. Он не мог переносить давления «невежественной и зложелательной толпы». Он рисует себя толкаемым и толкающимся в человеческом водовороте столицы и восклицает:

— О, когда ж я увижу поля! И когда же смогу я То над писаньями древних, то в сладкой дремоте и лени Вновь наслаждаться блаженным забвением жизни тревожной! О, когда ж на столе у меня появятся снова Боб, Пифагору родной, и с приправою жирною зелень! О пир, достойный богов, когда вечеряю с друзьями…{531}
(Перевод М. Дмитриева)

Его остановки в Риме становятся все менее продолжительными; он проводит так много времени на своей сабинской ферме, что друзья, даже Меценат, жалуются на то, что он вычеркнул их из своей жизни. После городских жары и пыли он увидел в чистом воздухе, мирной рутине, в общении с простыми работниками, что трудятся на его вилле, очистительное наслаждение. Его здоровье не отличалось крепостью; как и Август, большую часть жизни он прожил вегетарианцем.

Ключ прозрачный и лес в несколько югеров И всегда урожай верный с полей моих Далеко превзойдут пышность владетелей Плодороднейшей Африки{532}.
(Перевод Г. Церетели)

У него, как и у других августовских поэтов, любовь к деревенской жизни находит такое теплое выражение, какое редко можно встретить у греческих авторов. Beatus ille qui procul negotiis…

Блажен лишь тот, кто, суеты не ведая, Как первобытный род людской, Наследье дедов пашет на волах своих, Чуждаясь всякой алчности… Захочет — ляжет иль под дуб развесистый, Или в траву высокую; Лепечут воды между тем в русле крутом, Щебечут птицы по лесу, И струям вторят листья нежным шепотом, Сны навевая легкие…{533}