Под руководством философа-премьера и в силу инерции уже разработанной к тому времени административной системы Империя благоденствовала как вне, так и внутри. Ее рубежи надежно охранялись, Черное море было очищено от пиратов, Корбулон вернул Армению под римский протекторат, и с Парфией был заключен мир, продлившийся пятьдесят лет. В судах и провинциях была смягчена коррупция, бюрократический персонал улучшался, казной управляли бережно и мудро, возможно, по подсказке Сенеки Нерон внес далеко идущее предложение отменить все косвенные налоги, в первую очередь пошлины, что собирались на границах и в портах, чтобы таким образом вся Империя открылась для свободной торговли. В сенате этот законопроект был отвергнут под воздействием корпораций, ведавших сбором налогов, — это поражение свидетельствовало о том, что принципат по-прежнему оставался в очерченных для него конституционных пределах.
Чтобы отвлечь Нерона от вмешательства в государственные дела, Сенека и Бурр позволили ему предаться чувственным утехам, которым не было меры. «В дни, когда порок имеет привлекательные стороны для всех сословий, — говорит Тацит, — трудно ожидать от властелина, чтобы он вел жизнь суровую и полную самоотречения»{647}. Религиозность и вера также не могли вдохновить Нерона придерживаться нравственного образа жизни; поверхностные философские познания освободили его интеллект, при том что его способность к суждению осталась незрелой. «Он презирал все культы, — пишет Светоний, — и опорожнял мочевой пузырь на изображение самой почитаемой своей богини — Кибелы»{648}. Под воздействием инстинктов он испытывал неодолимую тягу к обжорству, экзотическим наслаждениям, расточительным пиршествам, на которых стоимость одних только цветов превышала 4 000 000 сестерциев{649}; только скупцам, говорил он, свойственно считать, сколько они потратили. Он восхищался Гаем Петронием и завидовал ему, ибо этот богатый аристократ научил его, как по-новому можно соединить вкус и порок. «Петроний, — говорит Тацит в своем классическом описании эпикурейского идеала, —
дни отдавал сну, ночи — выполнению светских обязанностей и удовольствиям жизни. И если других вознесло к славе усердие, то его — праздность. И все же его не считали распутником и расточителем, каковы в большинстве проживающие наследственное достояние, но видели в нем знатока роскоши. Его слова и поступки воспринимались как свидетельство присущего ему простодушия, и чем непринужденнее они были и чем явственней проступала в них какая-то особого рода небрежность, тем благосклоннее к нему относились. Впрочем, и как проконсул Вифинии, и позднее, будучи консулом, он выказал себя достаточно деятельным и способным справляться с возложенными на него поручениями. Возвратившись к порочной жизни или, быть может, лишь притворно предаваясь порокам, он был принят в тесный круг наиболее доверенных приближенных Нерона и сделался в нем законодателем изящного вкуса, так что Нерон стал считать приятным и исполненным пленительной роскоши только то, что было одобрено Петронием»{650}.