Если ввек пребывают души, то как вмещает их воздух? А как земля вмещает тела погребенных от века? Подобно тому, как там превращение и распад дают место другим мертвым для некоего продленного пребывания, так и перешедшие в воздух души, некоторое время сохраняясь, превращаются, изливаются и воспламеняются, воспринимаемые в осеменяющий разум целого, и дают таким образом место вновь подселяемым{1214} … Как часть в целом ты возник и в породившем тебя исчезнешь… И ты тоже — так желает природа… Так вот — пройти в согласии с природой эту малость времени и расстаться кротко, как будто бы упала зрелая уже оливка, благословляя выносившую ее и чувствуя благодарность к породившему ее дереву{1215}.
VI. КОММОД
Когда офицер гвардии спросил у умирающего Марка пароль на день, тот ответил: «Иди к восходящему солнцу, мое солнце уже закатывается». Восходящему солнцу было девятнадцать лет, это был крепкий и лихой юноша, несдержанный, безнравственный, бесстрашный. От него скорее, чем от Марка — этого недомогающего святого, можно было ожидать вступления в войну до победы или смертного конца; вместо этого он немедленно заключил с врагом мир. Противник обязывался отвести все свои войска из прилегающих к Дунаю районов, вернуть всех римских пленников и дезертиров, выплачивать Риму ежегодную подать зерном и поставить 13 000 воинов в римские легионы{1216}. Весь Рим, кроме плебса, осудил его; полководцы негодовали, видя, как ускользает у них из-под носа загнанная в капкан добыча, чтобы однажды вновь сразиться с Римом. В правление Коммода, однако, дунайские племена не доставляли особых хлопот.
Юный принцепс, хотя и не был трусом, к тому времени уже достаточно насмотрелся на войну; для того чтобы насладиться Римом, ему нужен был мир. Вернувшись в столицу, он унизил сенат и осыпал народ беспрецедентными подарками, наделив каждого гражданина 725 денариями. Не найдя применения своей кипучей энергии в политике, он загонял диких зверей на императорских землях и настолько хорошо овладел мечом и луком, что решился дать публичное представление. На время он покинул дворец и поселился в гладиаторской школе. Он участвовал в скачках, правя колесницей, и бился на арене с животными и людьми{1217}. Надо полагать, что его противники поддавались ему; но он, не задумываясь, выходил на бой с гиппопотамом, слоном и тигром без помощников и даже не позавтракав, а животные, пожалуй, не способны отличать царственного бойца от обычного гладиатора{1218}. Он был настолько выдающимся стрелком из лука, что на одном из представлений сотней стрел уложил сотню тигров. Он позволял пантере наброситься на осужденного преступника, а затем убивал животное одним выстрелом, оставляя человека невредимым для новой смерти{1219}. Он требовал, чтобы его подвиги фиксировались в Acta Diurna, и настаивал на том, чтобы тысячи его гладиаторских боев оплачивались из государственной казны.
Историки, от которых нам приходится в настоящем изложении зависеть, писали, как и Тацит, с точки зрения и исходя из традиций оскорбленной аристократии. Мы не можем определить, имеет ли под собой реальную почву множество сообщаемых ими поразительных подробностей. Возможно, во многом они руководствовались в первую очередь жаждой мести. Нас уверяют, что Коммод был пьяницей и игроком, что он проматывал общественные средства, содержал гарем из 300 женщин и 300 юношей и любил время от времени изменять свой пол — во всяком случае, он носил женское платье даже на публичных играх. До нас дошли рассказы о невероятной кровожадности императора: Коммод приказал почитателю Беллоны отрубить себе руку в доказательство благочестия; заставил нескольких почитательниц Исиды бить себя в грудь сосновыми шишками, пока те не умерли; убивал людей без разбора палицей Геркулеса; собирал вместе калек и пронзал их одного за другим стрелами…{1220}. Одна из его любовниц, Марция, была, очевидно, христианкой; ради нее, гласит предание, он помиловал нескольких христиан, которых приговорили к каторжным работам на сардинских рудниках. Ее преданность Коммоду свидетельствует, что в этом человеке, которого описывают более свирепым, чем любого зверя, было нечто заслуживающее любви, нечто, о чем ни слова не сказали историки.