Выбрать главу

Лукиан, наверное, принадлежал бы к скептикам, не будь он достаточно умен для того, чтобы не зашоривать свой взгляд раз и навсегда усвоенным учением. Как и Вольтер, на которого он походил во всем, кроме сострадания, он писал о философии столь блестяще, что никто и не подозревал, что речь идет о философии. Словно бы желая продемонстрировать размах эллинизма, он родился в Самосате, лежавшей в далекой Коммагене. «Я сириец с берегов Евфрата», — говорит он; его родным языком был сирийский, его кровь, вероятно, — семитской{1355}. Он был учеником скульптора, которого покинул ради ритора. После пребывания в Антиохии, где он был практикующим юристом, Лукиан выбрал путь «зависимого ученого», живя чтением лекций, особенно в Риме и Галлии, затем (165 г.) он поселился в Афинах; в его последние годы Лукиан был спасен от нищеты благочестивым, но толерантным Марком Аврелием, который назначил непочтительного скептика на государственный пост в Египте. Там он и скончался. Дата его смерти неизвестна.

Время пощадило семьдесят шесть книжек Лукиана, многие из которых столь же свежи и уместны сегодня, как и восемнадцать веков назад, когда он читал их своим друзьям и слушателям. Он пробовал свои силы во многих литературных формах, пока не нашел конгениальную себе среду — диалог. Его «Диалоги гетер» были достаточно вольными, чтобы завоевать множество читателей. Но, по крайней мере, в своих работах он куда больше, чем куртизанками, интересуется богами и никогда не упускает случая пройтись на их счет. «Когда я еще мальчиком, — говорит его Менипп, — услышал сказания Гомера и Гесиода о богах — прелюбодействующих, жадных, насильничающих, склочных, падких на кровосмешение богах, — я нашел, что все эти рассказы уместны, и в самом деле глубоко заинтересовался ими. Однако когда я достиг зрелого возраста, я заметил, что законы находятся в резком противоречии с поэтами, запрещая прелюбодействовать и красть». В замешательстве Менипп обратился к философам за разъяснениями; но они так старались опровергнуть друг друга, что только еще более запутали царившую у него в голове путаницу. Тогда он сделал себе крылья, взлетел на небо и самостоятельно исследовал эти вопросы. Зевс великодушно принял его и позволил ему осмотреть Олимп в действии. Зевс лично выслушивал обращенные к нему молитвы, которые влетали через «ряд отверстий, накрытых крышками, какими накрывают источники… Одни из моряков молили о северном, другие о южном ветре. Крестьянин просил о дожде, сукновал — о солнце… Казалось, Зевс озадачен; он не знал, какую из просьб удовлетворить, и упражнялся в поистине академическом искусстве воздержания от суждения, обнаруживая осмотрительность и уравновешенность самого Пиррона»{1356}. Великий бог отклоняет некоторые прошения, удовлетворяет другие, а затем определяет погоду на день: дождь в Скифии, снег в Греции, буря в Адриатике и «около тысячи бушелей града в Каппадокии». Зевса тревожат новые иноземные божества, которые прокрались в возглавляемый им пантеон. Он издает декрет, гласящий, что, поскольку Олимп переполнен разноязыкими чужаками, появление которых привело к вздорожанию нектара и вытеснению старинных и единственных истинных богов, устанавливается комитет из семи судей, которые будут рассматривать претензии. В «Зевсе вопрошаемом» философ-эпикуреец спрашивает Зевса, подвластны ли Судьбе также и боги? Да, отвечает простодушный Юпитер. «Но тогда зачем же люди приносят вам жертвы?» — спрашивает философ и добавляет: «Если Судьба правит людьми и богами, почему мы должны нести ответственность за свои поступки?» — «Я вижу, — говорит Зевс, — что ты якшался с этим проклятым племенем софистов»{1357}. В «Зевсе-трагеде» бог находится в мрачном расположении духа, потому что он видит, как в Афинах собираются огромные толпы послушать Дамида эпикурейца, который будет отрицать, и Тимокла стоика, который будет отстаивать существование богов и их заботу о человеческих делах. Тимокл проигрывает спор и убегает, и Зевс с отчаянием смотрит в будущее. Гермес утешает его: «В тебя верит еще множество людей — большинство греков, как сливки, так и подонки общества, и все до единого варвары»{1358}. То, что подобная фантазия не навлекла на голову Лукиана обвинение в нечестии, свидетельствует или о терпимости той эпохи, или о сумерках греческих богов.

Но Лукиан был скептичен не только по отношению к древней религии, он смеялся также и над риторикой, и над философией. В одном из его «Диалогов мертвых» Харон приказывает некоему ритору, которого он переправляет на другой берег — в подземное царство, «совлечь с себя эти бесконечные длинноты обмотавшихся вокруг твоего тела фраз, эти антитезы, эти уравновешенные предложения» — иначе лодка, несомненно, потонет{1359}. В «Гермотиме» некто с энтузиазмом приступает к занятиям философией, надеясь, что она подарит ему какую-то замену утраченной вере; однако он поражен алчностью и тщеславием соперничающих преподавателей, их взаимные опровержения оставляют его морально и интеллектуально безоружным; начиная с этого времени, заключает он, «я буду бежать от философа, как от бешеной собаки»{1360}. Сам Лукиан определяет философию как попытку взобраться на «возвышение, откуда можно будет взирать во все стороны»{1361}. С такого возвышения жизнь представляется достойной осмеяния путаницей, хаотическим хором, в котором каждый танцор пляшет и выкрикивает, что взбредет в голову, «пока импресарио не отпустит их одного за другим со сцены»{1362}. В «Хароне» он рисует мрачную картину человеческой жизни, созерцаемой с некой небесной вершины сверхчеловеческими очами: люди пашут, усердствуют, спорят, судятся, лихоимствуют, обманывают и обманываются, гоняются за золотом или наслаждениями; над их головами клубятся тучи надежд, страхов, глупых фантазий и ненависти; надо всем этим Судьба плетет паутину жизни для каждого человеческого атома; кто-то высоко поднялся над толпой, а затем с грохотом низринулся вниз; и каждого в свой черед уводит прочь посланец смерти. Харон созерцает две армии, сражающиеся на Пелопоннесе. «Глупцы! — комментирует он — Они не знают, что даже если кому-нибудь из них удастся завоевать весь Пелопоннес, в конце его ждет всего несколько футов земли»{1363}. Лукиан беспристрастен, как природа; он высмеивает богача за алчность, бедняка за зависть, философов за хитросплетения, богов за то, что они не существуют. В конце концов он, как и Вольтер, приходит к заключению, что каждый должен возделывать свой сад. Менипп, найдя в нижнем мире Тиресия, спрашивает его, какая жизнь наилучшая. Старый пророк отвечает: