Выбрать главу

Дмитро уже седеет, солидный, широкий в кости, весь в деда Охрима пошел… Иван последний год в армии отслуживает, отпустили солдата домой на побывку… Семена Цезарь недолюбливал, и даже в последние предсмертные минуты тяжко ему было от этого. Господи, не принудишь же себя любить, если оставила Семена оккупация, и потому не идет за гробом Цезаря Франка — такова была его последняя воля.

Но разве коснулся он когда-нибудь хоть пальцем чужекровного сына? Нет. Вырос он — и по хозяйству Цезарь помог. Пусть живет — не парень грешен, а война, и Франка, и… Больше не хочет думать об этом Цезарь, загляделся на пороги Буга, на челны, что отвезли утренний улов, на прорезанные глубокими оврагами прибужские поля…

Понимаю, Цезарь не может думать, но если бы мог, я уверен, что рассуждал бы именно так в этот час. Такой уж он человек — умирает безмолвно, а в смерти, наверное, думает о прожитом…

Говорю оттого, что очень хорошо знал его, ведь приходился Цезарь мне крестным… Сказал «очень хорошо знал», а так ли хорошо на самом деле, если ищу в его жизни главнейшее, единственное, сквозную какую-то линию и не укладывается Цезарь в эту обычную геометрию духа…

Когда я приезжал к родителям на каникулы, крестный каждый вечер приходил к нам, приносил завернутую в газету вяленую щуку, внимательно рассматривал меня острыми голубыми глазами и курил нещадно свой «турецкий табак», который, если и был когда-то турецким, уже давным-давно вывелся сам от себя и стал обыкновенным самосадом.

— Так что ты напишешь про меня? — насмешливо спрашивал Цезарь. — Начитался я писанины вашего брата… — и снова замолкал на неопределенное время. — Я и сам-то про себя толком ничего не знаю, а он, видишь, напишет… А там кто знает? Ох, и дался бы я тебе, молодой ты еще, зеленый. Нагородишь чего, и амба…

— Цезарь Охримович!

Козодой почувствовал, что у следователя иссякло терпение.

«Постромки трещат», — усмехнулся про себя Цезарь.

— Этих улик, Охримович, хватит, чтобы влепить вам года три.

— А может, больше?

— Может, и больше.

— А если меньше? А? Эх, родственничек мой драгоценный, хотел бы я спросить, видел ты эту пересохшую речку, что течет у нашего угла? Текла когда-то…

— При чем здесь речка? Смешной человек — ты ему отче наш, а он тебе от лукавого.

— Речка пропала, понимаешь? Видел: на полверсты деревья, высоченные осокори, засохли, Как мертвецы стоят, в небо уперлись.

— Меня интересует динамит, а не высоченные твои осокори, — разозлился следователь.

— Тьфу на тебя! Мужиков спроси. Они каждый год на собрании голову откручивают нашему председателю: взорви, говорят, скалу у Буга, чтоб вода пошла в русло… А ты — динамит, динамит! Вот и стянул кто-то, а ты ко мне прицепился.

— Кто?

— Пойди узнай.

— Так все-таки — вы?

— Хоть Нюрнбергский процесс начинай — не выиграешь, — отрезал Цезарь.

Следователя сбил с толка такой неожиданный поворот, но, пожалуй, еще больше начитанность Цезаря. Примирившись, видимо, с неудачей, Левко с деланным спокойствием сказал:

— Поспрашиваю… Увидим, кто там из вас стянул, а вы, Цезарь Охримович, считайте себя находящимся под следствием, и выезжать из села вам запрещено.

— Ха! А я, как война кончилась, кроме как на базар, и носа никуда из Самосудов не показываю. Чего там разъезжать: свет, он везде одинаковый.

Цезарь подошел к дверям. Остановился на пороге, сказал:

— А вы того, Левко Константинович, зубцы эти от старой бороны отдайте. Мне по хозяйству пригодятся.

— Пускай полежат. Не рассыпятся у меня, — скривился от прижимистости Цезаря следователь, — На Нюрнбергский процесс представим…

— Давайте, давайте… Знаете, я чего вспомнил? Как чуть не отлупил сына за одно сломанное дерево! Семена же знаете? Он с того же года, что и вы…

Следователь возмущенно посмотрел на Цезаря, и тот вышел из сельсовета, провожаемый этим взглядом.

Уже через открытое окно следователь крикнул Козодою:

— А кто это выступал насчет скалы и высохших деревьев? На собрании?

— Спросите у председателя— он в курсе, — не оглядываясь, отрезал Цезарь.

Крестный, может, и сам не всегда знал, что его мучает. Бывало, возьмет меня, малыша, за руку, поведет вниз, на свою леваду. Стоит ранняя осень. Речка, что у нашего конца села, немощно несет бессильные, пересыхающие воды под высоченными осокорями и тихой, вялой струей впадает в Буг. Перекликаются птицы в небе. Округлые, тяжелые облака с белыми животами чуть подталкивает ветер.