Но теперь уже для Петра Яковлевича наступила очередь гордого молчания. Он, кажется, недоволен непониманием своего желания служить именно для русского просвещения и решает пренебречь другими правительственными предложениями. Как и много лет назад, попытка найти надлежащий путь к славе, осуществленная на другой мировоззренческой основе и в иных жизненных обстоятельствах, оказалась обреченной на неудачу.
9
Остается надежда на публикацию философических писем, возможности осуществления которой Чаадаев не перестает искать. После того как Пушкину не удалось в Петербурге напечатать два его письма, касающихся мирового исторического процесса, Петр Яковлевич старается обнародовать их через типографию Семена с помощью московских знакомых, в частности Авдотьи Петровны Елагиной и Екатерины Гавриловны Левашевой. «Два письма об истории, адресованные даме» были представлены в обычную цензуру, где цензор И. М. Снегирев, его старинный университетский приятель, благосклонно отнесся к ним. А вот в духовной цензуре возникли затруднения. На хлопоты А. П. Елагиной духовный цензор, протоиерей Ф. Голубинский, отвечал, что уважает Чаадаева как философа, чтит его мысли о египетских обелисках, но никак не может одобрить его представления о единстве западной церкви как существенном порождении истинного духа христианства.
Узнав о неудаче в цензурном комитете, Е. Г. Левашева предлагает Петру Яковлевичу тайно переправить рукопись с одним своим знакомым за границу. К публикации, замечает она, сделают предисловие, где отметят, что произведение похищено у автора и печатается без его ведома. Таким образом снимается ответственность автора, который к тому же совсем не рассуждает о правительстве. Поэтому сочинителю ничто не грозит, а для большей надежности можно что-то вставить в посылаемый материал из написанного от имени Киреевского объяснения Бенкендорфу…
Неизвестно, воспользовался ли Чаадаев предложением Левашевой, но вообще он распространял за границей философические письма столь же активно, как и на родине. Помогал ему в этом А. И. Тургенев, периодически путешествовавший по западным странам, а по возвращении, но словам А. И. Кошелева, мило сплетничавший «обо всех знаменитостях Европы, от Шатобриана и Рекамье до Шеллинга и Рахели Варнгаген…» В 10-х и начале 20-х годов Александр Иванович занимал высокие должности по министерству юстиции и просвещения, выполнял многочисленные служебные обязанности и часто ходатайствовал за своих приятелей и знакомых по самым разным их делам. После заочного осуждения брата Николая, ставшего эмигрантом, он целиком отдался разнообразным научным и литературным интересам.
Путешествуя по Европе, Александр Иванович завел широкие связи в политических, научных, литературных кругах и посылал в Россию многокрасочные путевые заметки, которые печатались в «Московском телеграфе», «Современнике», «Москвитянине». По воспоминаниям Вяземского, он состоял в постоянной переписке с братьями и друзьями, со знакомыми и незнакомыми, с писателями и учеными, с духовными лицами всех возможных исповеданий, с дамами всех возрастов, короче говоря, со «всею Россией, Францией, Германией, Англией и другими государствами…».
Одним из самых постоянных и значительных корреспондентов Тургенева был Чаадаев, который после кратковременных встреч с ним во время заграничного путешествия особенно сблизился со старым университетским товарищем в начале 30-х годов, после выхода из затворничества. Вяземскому, часто наблюдавшему за обоими, они казались антиподами. Если Тургенев вел жизнь более открытую и внешнюю, где не было ничего заранее продуманного и подготовленного, то Чаадаев «рисовался серьезно и с некоторым благоговением смотрел на подлинник, в который преображался. Он был гораздо умнее того, чем он прикидывался. Природный ум его был чище того систематического и поучительного ума, который он на него нахлобучил. Не будь этой слабости, он остался бы замечательным человеком и деятелем на том или другом поприще. Чаадаев, особенно в Москве, предначертал себе план особничества и ни на волос, ни на йоту от него не отступал… Чаадаев был всегда погружен в себя, погружен в созерцание личности своей, пребывал во внимательном прислушивании к тому, что сам скажет… был ума и обхождения властолюбивого. Он хотел быть основателем чего-то. Он готов был сказать и, вероятно, говорил себе, в подражание Людовику XIV: «Моя философия — это я!..» Тургенев был ручнее, общедоступнее его. И положение его в обществе было блистательнее. Чаадаев, при всей приязни своей, смотрел на него свысока. Пуританизм его смущался развязностью Тургенева; он осуждал некоторое легкомыслие его и отсутствие в нем всякого формализма и обрядного священнодействия…»