Альтернативу властному произволу индивидуалистической свободы Пушкин находил в совести. Совесть становится в трагедии «Борис Годунов» центральным духовным понятием, мешающим завершению нравственного падения главного героя и накладывающим особый отпечаток на действия остальных персонажей. Именно совестливость и обусловленное ею чувство долга составляют существенную сторону поведения Татьяны в «Евгении Онегине», на фоне которого без натяжки, самим ходом событий раскрывается несостоятельность «загадочной» жизни главного героя. Причем совесть в поэтике послеромантических произведений Пушкина оказывается не изолированным нравственно-психологическим понятием, а связана духовно-историческими нитями с преданием и вековыми традициями народа. У «бессовестных» его героев эти нити порваны.
Подобные признаки духовного роста поэта и таинственного преображения, почти перерождения, его творчества должны были поразить Чаадаева, слушавшего 10 сентября 1826 года на квартире у С. А. Соболевского вместе с хозяином, а также в присутствии Д. В. Веневитинова, М. Ю. Виельгорского, И. В. Киреевского, С. П. Шевырева авторское чтение «Бориса Годунова». У одного из героев пьесы в минуту возможного выбора между долгом и предательством вырываются на первый взгляд бессвязные, но в самой атмосфере произведения закономерные слова: «Но смерть… но власть… но бедствия народны…»
Да, душу автора «Вольности» или злых эпиграмм, певца вакхических веселий или стройных граций занимают теперь иные темы. Но о «вечных» темах он говорил через драматическое действие так, будто сам был непосредственным и проникновенным свидетелем событий более чем двухсотлетней давности. И достигал при этом полноты и простоты художественной убедительности в выражении самых разных мыслей и чувств.
По воспоминаниям М. П. Погодина, известна бурная реакция, с какой было принято следующее чтение «Бориса Годунова» в доме Д. В. Веневитинова в октябре. Слухи о новом творении поэта быстро распространились по Москве и далеко за ее пределами. 9 декабря 1826 года Грибоедов писал из Тифлиса С. Н. Бегичеву, рассчитывая на дружескую близость поэта к отставному ротмистру: «Когда будешь в Москве, попроси Чаадаева и Каверина, чтобы прислали мне трагедию Пушкина «Борис Годунов».
Эта близость в силу происходивших у обоих изменений неизбежно стала приобретать какие-то иные черты. Вряд ли они сумели в ту первую после разлуки встречу уединиться и обстоятельно побеседовать, трудно было Чаадаеву представить за столь короткое время природу и значение духовных метаморфоз его юного друга. Но одно он понимал хорошо: развитие пушкинского таланта колебало незримую иерархию их отношений и требовало глубокого осмысления. Возможно, Пушкин успел поведать ему лишь, как два года назад собирался бежать из России и справлялся у своего брата о местопребывании Чаадаева за границей.
В те первые дни после возвращения из ссылки Пушкин, видимо, много думал о значении монаршей милости, пытался угадать, какие разные чувства продиктовали ее и что сулит ему в будущем начавшийся диалог с царем и мамона обычной цензуры высочайшей. По словам Д. Н. Толстого, «прощение Пушкина и возвращение его из ссылки составляет самую крупную новость эпохи». Может быть, после чтения «Бориса Годунова» поэт сообщил Чаадаеву какие-то относящиеся к этой «новости» сугубо личные детали, а тот, в свою очередь, приоткрыл завесу над двусмысленной ролью великого князя Константина Павловича в его почти двухмесячной задержке на русской границе. Важно другое — для обоих начиналось время активно значимого существования в русской жизни, во многом непохожее у каждого из них на предшествующее.
3
Что же касается задержания Чаадаева на границе, то его носледствия также не остались незамеченными в московском обществе. Прокурор, а впоследствии сенатор С. П. Жихарев в конце сентября 1826 года сообщил в Дрезден братьям А. И. и С. И. Тургеневым, что Чаадаев явился в Москву «чист, как луч солнечный. Затруднились было над письмом лондонского обывателя — но после возвратили все, и он, выдержав 6-недельный карантин в Бресте, живет теперь пока с нами. Его приглашают в службу, но он еще не решил, как и куда». Благосклонное отношение властей и даже приглашение Чаадаева на службу никак не отменяло других, уже не зримых для него самого, последствий «карантина». Еще в июле, после получения первого рапорта цесаревича о продвижении отставного ротмистра на родину, начальник главного штаба Дибич передал московскому военному генерал-губернатору распоряжение царя относительно сего ротмистра, который «находился в коротком знакомстве с преступником Н. Тургеневым. Государь император высочайше повелеть соизволил, чтобы ваше сиятельство имели за ним, г. Чаадаевым, бдительнейший присмотр, и буде малейше окажется он подозрителен, то приказали бы его арестовать».