«Бесчувственный растет», — не раз думала она. И вдруг; сейчас эти слова! От удивления Марфа даже забыла, что нужно торопиться с отъездом. Тело сына почему-то дрожало под ее рукой, словно в лихорадке.
— Вась, ты не захворал?.
Он мотнул головой..
— Чего же ты?
— Чего?.. Что я не сын, что ли, тебе? — обиделся Васька.
У Марфы горячо зашлось сердце, из глаз брызнули слезы и покатились по щекам, соленые, крупные… Она судорожно прижала к себе Ваську и принялась целовать его в лоб, в щеки.
— Сердешный мой! Не знаю, куда срываемся. Все нажитое бросаем! Тоска на сердце, как камень-лед…
— Ну, ладно, ладно, хватит, — сказал Васька. — Теперь давай я тебя.
Он крепко поцеловал мать, вытер глаза и улыбнулся.
— Вот и все.
Помолчав, по-взрослому нахмурил брови.
— А ты поезжай без страха, — чай, не в Германию едешь, а в такие же советские места. Нажитое, говоришь? Опять наживется.
Во двор быстро вошел Филипп.
— Сейчас узнал: двенадцать семей уезжать хотят. Вместе поедем.
Он привлек к себе Ваську.
— Не хочется уезжать?
— Ничего, — рассеянно отозвался Васька. Поглядывая на отца из-под насупленных бровей, он думал: «Как проститься с нам? Поцеловать? Удивится. И мать заподозрит. Начнут выпытывать. Узнать-то они от меня ничего не узнают, а станут следить. Удержать, правда, все равно не удержат, а все-таки…»
— А задумался о чем? — спросил отец.
— Видишь, тятя, письмо надо оставить… товарищам…
— Ну что же, если успеешь, пиши.
Электричества не было со вчерашнего дня. Васька зажег свечку. Изба стала как бы не своей: стены голые, кровать голая, оба сундука раскрыты. С полок буфета смотрела непривычная пустота. По всему полу были разбросаны тряпки, бумага, черепки битой посуды. Зеркало, которое он привык видеть в простенке между двух окон, выходящих на улицу, тоже валялось на полу, — но все это было теперь неважно.
Вырвав из тетради лист, Васька старательным ученическим почерком вывел: «Дорогие…» Подумал и зачеркнул. Написал «Милые…» И тоже зачеркнул. «Золотые тятя и мамка, — написал он строчкой ниже. — Не ругайтесь и не сердитесь… а пуще всего — искать не надо. Все равно не найдете — в партизаны я ушел. Задумал об этом давно, когда еще немцы далеко были. Вы-то езжайте отсюда скорее. Ты, тятя, инвалид, а мамка, как баба, — что вам тут делать? А я пионер, мне нельзя. С тобой я, тятя, не простился. Боюсь — догадаешься и стеречь будешь. Только из-за этого. Так что не подумай, что мне тебя не жалко… Жалко и тебя и мамку».
Слезы застлали ему глаза, и буквы сделались живыми: они перепрыгивали со строчки на строчку.
«Обо всем остальном поговорим, когда Гитлера выкурим и вы вернетесь, — ползли вкривь слова. — Ваш…»
Хотел написать «сын», но это показалось слишком по-детски, вроде он все еще маленький. Написал: «Ваш Василий».
Со лба крупными каплями сползал пот. Васька вытер его рукавом и облегченно вздохнул:
— Теперь все.
Забытая матерью, на столе лежала целая краюшка хлеба. Он сунул ее под полу куртки. Свечу гасить не стал: пусть думают, что он все еще пишет. Выбежав во двор, услышал, как отец крикнул с улицы:
— Бросай, Васька, писанину, трогаемся!
Васька на цыпочках подбежал к задней стене двора. Подтянувшись на руках, забрался на нее верхом и спрыгнул. Во дворе не слышно было голосов, а орудия палили так близко, что под ногами ощущалось мелкое колебание земли. Над головой прерывисто, будто задыхаясь, гудел мотор. «Немецкий», — узнал Васька. С самолета сбросили ракету: ярко осветились гумно и черневшая за кучей прелой соломы собачья конура. Васька свистнул. Послышалось радостное повизгивание, и черная морда Шарика ткнулась в его ноги.
Глава двадцатая
К полуночи ветер сдернул с неба полог мутной облачности, и оно холодно засветилось звездами.
Некоторые ожерелковцы стояли на крышах домов и молчаливо смотрели на дорогу, по которой уходили за Волгу последние красноармейские части. Орудия грохотали близко со всех сторон.
В половине двенадцатого два шальных снаряда залетели в деревню. Один разорвался в саду Лобовых, с корнями выдрав два тополя, второй упал на крышу сельсовета, и дом запылал языкастым костром. Улица была пустынна, и лишь у распахнутых ворот двора Силовых стояла лошадь, запряженная в телегу, доверху нагруженную домашним скарбом. Розоватые отсветы горящего сельсовета ложились на вещи. Лошадь испуганно поводила ушами и тихо ржала.