Выбрать главу

— Отмаялась, — прошептала тетя Нюша. Задрожавшими руками она достала ведро, и когда поднимала на плечо коромысло, оно почему-то показалось ей непомерно тяжелым.

Моросил дождь.

Дома по обе стороны дороги стояли безмолвные и черные, и окна их, как глаза мертвецов, были наглухо закрыты ставнями. Но тетя Нюша знала, что это безмолвие ночи — не сон. Люди с наступлением темноты только притихают, а глаза их открыты и уши насторожены.

У ворот своего дома она столкнулась с Фролом Кузьмичом.

— Мать не видела, тетя Нюша? — спросил он. — Парнишка сказывает, еще засветло ушла по соседям соли разыскать…

«Вот кто!.. Ее голос…» — пронеслось у тети Нюши в мыслях. Отвернувшись, она наклонила голову.

— Нет, Фрол Кузьмич, не видела.

— Ума не приложу, куда девалась старая. — Он задумчиво поскреб тронутую сединой бороду. — А ты слышала?.. Знаешь, почему вчера шум-то был?

— Ну?

— На Ольшанском большаке партизаны им жару задали.

Поставив ведра наземь, тетя Нюша жадно уставилась на него глазами.

Партизаны — это единственное светлое, что осталось в окружающем мраке. На прошлой неделе они перебили немецкий гарнизон в Головлеве, а в Больших Дрогалях повесили старосту, продавшегося немцам. Дня не проходит, чтобы из села не дошел слух: там подорвались грузовики на минах, в другом месте немцев обстреляли… Слушаешь такое, и сердцу вроде легче: «Вот вам, проклятые! Не одни мы, есть кому взыскать с вас, аспидов, за слезы наши и муки».

— Откуда вызнал-то?

Фрол Кузьмич осмотрелся по сторонам и зашептал:

— С приятелем повстречался, с Курагиным Семеном. Он кучером при рике работал. Знаешь? Так вот, — говорит, — боле полсотни немцев положили. И, — говорит, — Катерина Ивановна — Чайка наша — там была.

— На большаке? — взволнованно перебила тетя Нюша. — Ну как она? Поди, похудела?

— Об этом не расспросил.

— К нам бы, родные, пришли… Вот этих бы, что в школе… И для нас праздник бы…

— Придет черед и до этих! Лексей Митрич — это такой человек, все в свой черед справит, не упустит. — Фрол Кузьмич опять поскреб бороду. — Так, стало быть, не встречала мою старуху?

Тетя Нюша посмотрела в сторону школы.

«Не к чему говорить, — решила она. — Мертвой теперь все равно, а он сам-то горяч: увидит — кинется и на свою голову гибель накличет».

— Небось, у кого-нито заночевать осталась. Куда ей деться? Не иголка…

Они попрощались, и тетя Нюша прошла в калитку. Глаза ее привычно, но чуждо скользнули по двору.

Дверь хлева, сорванная с одной петли, раскачивалась и скрипела, точно плакала, а у курятника совсем двери не было: немцы сорвали ее и уволокли на растопку.

Тетя Нюша отвела взгляд от пустого курятника — теперь душа ни к каким хозяйственным делам не лежала. Из дома слышался пискливый плач ребенка. «И сам не жилец, и на мать сухоту наводит», — толкнув дверь, горестно подумала тетя Нюша.

На кухне чадила коптилка, смутно освещая рассыпанную по полу гнилую картошку. Дочь Клавдия в одной рубашке стояла в горнице возле люльки и злым голосом пела:

Спи, младенец мой прекрасный, Баюшки-баю. Стану сказывать я сказку, Песенку спою.

На печке, обнявшись, спали Нинка и Гришка. Ванюшки все еще не было.

«Вот без ума баба», — поставив ведра на пол, выругала себя тетя Нюша за то, что отпустила сына в лес за хворостом: сама бы могла сходить.

Из мыслей ее не выходила мать Фрола Кузымича, пристреленная Зюсмильхом.

— Ох, господи, господи…

— Устала, маманя? — тихо спросила Клавдия.

— Нет, так…

Потревоженный разговором, ребенок запищал громче.

— Молчи! — со злобой крикнула Клавдия и, точно сама испугавшись своего крика, зашептала: — Да замолчи же, а то вот немцам выброшу.

Тетя Нюша взяла коптилку и прошла в горницу. Увидев свет, ребенок притих. Личико у него было сморщенное, с землистым оттенком, а воспаленные глазенки смотрели с осмысленной тоской; и от этого похож он был на игрушечного старичка.

— Не помирает… А где сил взять смотреть на него, такого? — Клавдия смяла рукой пустые груди. — Все одно как тряпки. И губ ему не смочишь…

Она стояла худая, с ввалившимися щеками. На вид ей можно было дать лет тридцать пять — сорок, а на самом деле осенью двадцать пятый год пошел. И самой ей теперь не верилось, что всего каких-нибудь полгода назад она была первой хохотуньей на селе, первой песенницей. Пятипудовые мешки носила на спине легко, как игрушку. Одеваясь, с трудом стягивала тесемки сарафана на высокой груди… А с какой радостью прислушивалась к первым толчкам под сердцем, когда зашевелился там ребенок! Как хотелось, чтобы это был сын! И вот он лежал перед ней, тускло озираясь голодными глазами.