Уже к концу 1877 года сильное психическое возбуждение постепенно стихло. Композитор был способен теперь трезво осмыслить сложившуюся ситуацию. «Я знаю теперь по опыту, что значит мне переламывать себя и идти против своей натуры, какая бы она ни была», — писал он Рубинштейну 23 декабря 1877/6 января 1878 года. А 15/27 января 1878 года брату: «Толичка, мой милый! Я должен тебе сказать, что я чувствую себя превосходно; здоровье мое отлично. <…> С чисто физической точки зрения я совершенно здоров. Даже дрыганий (тпфу, тпфу, тпфу) больше нет. Сегодня мы совершили с Модей и Колей на ослах прогулку в горы, в городок Cola, где есть интересная картинная галерея. На возвратном пути я нарвал целый букет фиалок».
В начале февраля 1878 года, обращаясь к Анатолию, он подводит итог своим отношениям с Милюковой: «Я перестал трагически смотреть на А[нтонину] Ивановну] и на свою неразрывную связь с ней. Лишь бы только она оставила в покое всех моих близких и меня, пусть себе наслаждается жизнью. Но для того, чтобы она оставила нас в покое, нужно, чтобы ты перестал потворствовать ей и исполнил бы мою просьбу, изложенную в последнем письме. <…> Платить, пожалуй, нужно все, чего она просит, но не даром, а требуя от нее, чтоб она не тревожила нас. Итак, пусть даст положительное обязательство держать себя подальше, — иначе она не получит ни х..». И в другом месте отмечает: «Чего мне еще бояться? Ее сплетен я не боюсь, да они будут идти своим чередом, во всяком случае».
Такое настроение явилось шагом к полному выздоровлению. И, несмотря на то что в дальнейшем истерические состояния, связанные даже просто с упоминанием Антонины, полностью не исчезнут, чувство непоправимости и безысходности, владевшее им в течение всей осени, уже никогда не вернется. Разумеется, Петр Ильич ненавидел сплетни о себе и часто тяжело переживал их, даже если они были самого невинного свойства. Несколькими месяцами позже, уже после возвращения в Россию, он случайно и инкогнито оказался в поезде слушателем разговора о себе самом двух попутчиков. Композитор описал этот случай фон Мекк 4—10 сентября 1878 года: «В вагоне, в котором я ехал от Киева до Курска, сидели какие-то господа, из коих один какой-то петербургский музыкант… Разговор шел о разных дрязгах и сплетнях музыкального мира. Наконец коснулись и меня. Говорили не о моей музыке, а обо мне и об моей женитьбе, о моем сумасшествии! Боже мой! До чего я был ошеломлен тем, что мне пришлось слышать. Не буду передавать Вам подробностей. Это целое море бессмыслицы, лжи, несообразностей. Дело не в том, что именно говорили. Мне невыносимо не то, что про меня лгут и говорят небылицы, а то, что мной занимаются, что на меня указывают, что я могу быть предметом не только музыкально-критических обсуждений, но и простых сплетен».
Чайковский был человеком незащищенным и ранимым, поэтому болезненно воспринимал подобного рода эпизоды. Однако он не мог не понимать, что в кругах, где он вращался, сплетни о нем были неизбежны, в том числе о его любовных связях. Это составляло неотъемлемую часть жизни. Приходилось мириться, и он мирился, впрочем, сознавая, что ситуация — эта ничем по-настоящему серьезным ему не грозит. Так, читаем в письме от 17/29 января 1878 года Петру Юргенсону: «А главное… я хочу летом жить в деревне и быть в России, ибо мне надоело, наконец, хотеть казаться не тем, что я есть! Надоело насиловать свою природу, какая она паршивая ни на есть. Вообще я теперь дошел вот до чего: хотите знайте, любите, играйте, пойте меня, украшайте меня лаврами, венчайте меня розами, курите мне фимиамы, а не хотите — насрать и наплевать! Т. е. это относится к публике, славе и т. п. дерьму».
Анатолию 6/18 февраля он признается: «Рекапитулируя (обозревая. — фр.) все 7 недель, проведенных здесь, я не могу не прийти к заключению, что они принесли мне громадную пользу. Благодаря правильности жизни, подчас скучного, но всегда ненарушимого спокойствия, а главное, благодаря времени, которое залечивает всякие раны, я вполне выздоровел от сумасшествия. Я, несомненно, был несколько месяцев сряду немножко сумасшедшим, и только теперь, вполне оправившись, я научился объективно относиться ко всему, что наделал во время этого краткого сумасшествия. Тот человек, который в мае задумал жениться на А[нтонине] Ивановне], в июне, как ни в чем не бывало, написал целую оперу, в июле женился, в сентябре убежал от жены, в ноябре сердился на Рим и т. д. — был не я, а другой Петр Ильич, от которого теперь осталась только одна мизантропия, которая, впрочем, вряд ли когда-нибудь пройдет».