Выбрать главу

Весьма примечательно, что Петр Ильич погрузился в депрессию немедленно после отъезда Надежды Филаретовны из Флоренции — здесь опять поражает сила его «платонической» привязанности к ней, как раньше поражала мера его не менее «платонической» стесненности от ее присутствия. Все это, конечно, объясняется свойственным его характеру уникальным сочетанием застенчивости и любвеобильности. Читаем в письме Модесту от 15 декабря: «Надежда Филаретовна уехала, и сверх ожидания, я испытываю большую тоску по ней и пустоту. Я со слезами на глазах прохожу мимо ее пустынной виллы, и Viale dei Colli сделалась мрачна и скучна. Я так привык ежедневно иметь с ней общение, каждое утро смотреть на нее, проходящую мимо меня со всей своей свитой, и то, что вначале меня стесняло и конфузило, теперь составляет предмет самого искреннего сожаления. Но, господи, что это за удивительная, чудная женщина! Как трогательны были все ее заботы обо мне, доходившие до мелочей, но в общем сделавшие мою жизнь здесь в высшей степени приятной». И 16 декабря Анатолию: «В Париж я еду с тем большим удовольствием, что здесь с отъездом Н[адежды] Ф[иларетовны] стало очень пусто и грустно. Давно ли я стеснялся ее пребывания в моей близости, а теперь грущу!!!»

Снова приехав во Флоренцию два года спустя, фон Мекк будет ностальгически вспоминать об их тогдашней осенней идиллии: «Вот я и во Флоренции, в своей просторной Villa Орреnheim, но, боже мой, как скучно, как обидно, что нет здесь Вас, мой дорогой, несравненный друг. Мы приехали вчера в семь часов утра, и, сейчас же напившись кофею, я поехала по Viale dei Colli что[бы] взглянуть на милый для меня домик Bonciani, полный такими дорогими воспоминаниями, когда я чувствовала в нем Вас, невидимо видела дорогой образ Ваш, слышала звуки, вылетающие из-под Ваших пальцев, и была так счастлива. Теперь же, проезжая около этого незабвенного места, мне стало так больно, что слезы у меня выступили на глазах, сердце сжалось тоскою, которая мгновенно сменилась каким-то озлоблением от мысли, что теперь там живет кто-нибудь другой, и этот другой показался мне таким гадким, противным, что мне захотелось выгнать его сейчас оттуда и нанять эту дачу для того, чтобы в ней никто не жил, но я удержалась от этого, потому что меня и так уже считают чудачкою».

Петр Ильич 16/28 декабря выехал в Париж, где планировал заняться разработкой сюжета оперы «Орлеанская дева». Еще за неделю до этого в письме Анатолию из Флоренции он сообщал: «Так как у Котека на Рождество каникулы, так как он очень огорчен, что наше свидание не состоялось и так как мне очень хочется его видеть и поиграть с ним, то я решился выписать его на несколько дней в Париж». Композитор продолжал финансово поддерживать молодого человека. Прибыв во французскую столицу, он получил несколько писем, в том числе от Юргенсона, который переслал ему письмо Антонины, чего было достаточно, чтобы испортить ему настроение, каковое выразилось 22 декабря/3 января в обращении к Модесту: «Я все время в отвратительном состоянии духа, и это, к сожалению, отражается на моих отношениях к милому, доброму Котику. Какая разница между нежностями, которые я расточал ему письменно, и теперешней пассивной ласковостью. Нужно было ему как раз попасть ко мне, когда я злюсь на все и на всех. Вследствие раздражительности я злюсь, когда он хватает все полученные мною письма и читает их, злюсь, когда он грубо обращается с гарсонами (называя их при этом monsieur), когда он громко говорит в [ресторане] “Dîner de Paris”, когда он рассказывает мне бесконечные истории о берлинских музыкантах и рассыпает предо мною воспринятые им в Берлине цветы немецкого остроумия, когда в театре он каждую минуту требует, чтоб я перевел ему, что говорится на сцене. Вдобавок ко всему этому, он не имел целый год женщин, ежеминутно говорит о женских прелестях, останавливается пред каждой блядью и выпытывает, кого я употреблял и употребляю. Бедный Котик! Он так наивно все это делает, он так нежен со мной, так мил и добр, а я злюсь».

Эта тема доходит до своего апогея в письме Анатолию от 23 декабря: «Присутствие Котека не принесло мне никакого удовольствия. Он был бы очень приятный товарищ для меня в Clarens, где мы бы целый день играли с ним в четыре руки. Здесь он своей наивностью, неумением держать себя и еще одной чертой, про которую не хочется говорить, на каждом шагу раздражает меня, а так как я вследствие маленькой порции яда гадины все эти дни очень раздражителен, то в результате его сообщество скорее мне неприятно, чем приятно. Особенно меня злит совершенно небывалая в нем женолюбивость.<…> В сущности, он тот же милый, добрый, любящий, наивно-добродушный юноша, и нужна вся моя подлость и раздражительность, чтобы тяготиться им. Меня постоянно укоряет совесть за то, что я недостаточно ласков с ним, и это мешает полноте удовольствия, которое, несмотря на все, Париж все-таки доставляет мне минутами. <…> Ах, бедный, добрый Котик! Он и не подозревает, что я жалуюсь на него! Мне даже перед тобой совестно, что я так цинически неблагодарен относительно его». И, наконец, полное раскаяние во всех предыдущих негативных эмоциях на этот счет в письме Анатолию от 26 декабря