Выбрать главу

Письма и дневники композитора пестрят упоминаниями о молодых людях или описаниями их (как правило, более или менее подросткового возраста), часто с употреблением эпитета «симпатичный» (означавшего, по всей вероятности, в лексиконе Чайковского — сексапильный), а то и с более развернутым выражением восторга перед мужской красотой, вроде, например, характерного: «Станция Минеральные Воды. Небесное явление в вагоне III класса, в бурке». Очевидно, что взгляд его отмечал юношескую привлекательность автоматически и на уровне рефлекса. Разумеется, ничего даже отдаленно подобного нельзя сказать о его восприятии привлекательности женщин — за исключением нескольких случайных упоминаний, последние его занимают мало. Юношеские руки вызывали в Чайковском особенно острое притяжение, видимо, будучи для него фетишистски привлекательной частью тела. Он не забыл руки матери — женщины «с чудным взглядом и необыкновенно красивыми руками». Вспомним, как он восхищался руками Арто. «Митя (Жедринский, одноклассник Анатолия. — А. П.) был бы восхитительнейшим произведением природы, если бы не руки», — писал он Модесту 5 сентября 1878 года. Ему крайне неприятны «ногоподобные руки» взрослого мужчины.

Если Бочечкаров — представитель гомосексуального сообщества низкого пошиба, то фигурой, замечательным образом воплощавшей более высокие социальные круги, являлся Николай Дмитриевич Кондратьев, с которым молодой композитор познакомился еще летом 1864 года в имении князя Голицына. По образованию правовед, «но вышедший из училища, когда Петр Ильич еще и не поступал в него, так что не товарищество сблизило их», он, однако, не счел необходимым поступить на государственную службу, но избрал праздный образ жизни помещика и светского жуира, был предводителем дворянства Сумского уезда Харьковской губернии, «беспечно проживающим крупное состояние предков».

Во внешности и манерах, а отчасти и в образе жизни, Кондратьев, в отличие от Бочечкарова, казалось, был далек от соответствующего стереотипа. Сохранившиеся фотографии демонстрируют мужчину, лишенного каких бы то ни было признаков женственности — широкоплечего, плотного сложения, с квадратным лицом и тяжелым подбородком. Более того, он был женат и имел дочь. Модест Ильич обращает внимание на странность этой дружбы: «На первый взгляд не было ничего общего между скромным профессором консерватории, поглощенным интересами своего искусства, не светским, не общительным и работающим с утра до ночи, и этим архиизящным денди, с утонченно-аристократическими приемами обращения, светским болтуном, раболепно следящим за последним криком моды». И однако: «В действительности же они сошлись не только как приятели, но как друзья, связанные почти братскою любовью».

Нам же представляется, что их отношения были гораздо сложнее, чем это дает понять Модест Ильич, «…мало знал я людей, которые с таким упорством, с таким постоянством были “влюблены” в жизнь, которые бы умели ловко скользить мимо тяжелых сторон бытия и упрямо во всем, везде видеть одно радостное и приятное, — пишет он о Кондратьеве. — С утра до ночи, с детства до старости, всюду, в деревне, в столичной суете, в чужих странах, в уездном городишке, даже на смертном одре… он умел находить возможность любоваться жизнью, верить в незыблемость отрадных сторон ее и смотреть на зло, горе, муки — как на нечто преходящее, непременно долженствующее исчезнуть и уступить место чему-то вечно радостному и приятному».

Цель Модеста Ильича ясна: на протяжении всего своего сочинения он подчеркивает жизнеутверждающий аспект личности Чайковского. В этой схеме и дружба с Кондратьевым освещается с известной предвзятостью: биографу важно доказать, что брату главным образом импонировала именно эта сторона его личности: «…для такого неисправимого оптимиста, как Петр Ильич, для такой чуткой отзывчивости к страданиям ближнего, какая была у него, — иметь перед глазами постоянное подтверждение того, что жизнь прекрасна, чувствовать себя в обществе счастливых, довольных, по возможности, быть причиной их довольства и счастья — составляло потребность для покоя и полного равновесия, при которых он только и мог сам быть счастлив и доволен».

Из писем и дневников складывается, однако, другая картина. Она ставит под сомнение психологическую мотивировку, заявленную Модестом, по крайней мере, в смысле ее исчерпанности, первостепенности и акцентов. Характеризуя свои отношения с Кондратьевым в спокойную минуту, Чайковский пишет Модесту 12 марта 1875 года: «…хоть я его и люблю, но уж, конечно, в десять раз меньше, чем тебя и Анатолия, а с другой стороны, я очень хорошо понимаю, что и он любит меня по-своему, т. е. настолько, насколько я не нарушаю его благосостояния, которое для него превыше всего на свете». В этом же направлении следует скорректировать и утверждение дочери Кондратьева — Надежды Николаевны: «А для отца не было на свете человека более любимого и лучшего друга, чем Петр Ильич». Оборотной стороной жизнерадостности Кондратьева были припадки ипохондрии, вызванные пустяками: «…он, как избалованный ребенок, боялся всякой царапины, плакал, жаловался на них, ненавидел всеми силами души, иногда отчаивался», и это не могло не нервировать Петра Ильича, тем более что капризность сочеталась с непостоянством. «Кондратьев, — пишет композитор Модесту 28 февраля 1880 года из Парижа, — жаловался на тоску, объявил, что каж[дый] день плачет в три ручья, но из дальнейших вопросов оказалось, что живет припеваючи, имеет кучу знакомых, ежедневно бывает в театре и, словом, по-видимому, нимало не скучает».