Сразу же расположил к себе Петра Ильича и Карл Карлович Альбрехт, инспектор музыкальных классов, а затем и консерватории, преподававший, как уже говорилось, сольфеджио и ведший класс хорового пения. Оставив службу виолончелиста в оркестре Большого театра, он по приглашению Рубинштейна пришел в консерваторию и навсегда связал с нею свою жизнь. Чайковский относился к нему с симпатией и дружелюбием. Он ценил его тонкий музыкальный вкус и способность критического анализа, задатки композиторского таланта (хотя почти все сочинения Альбрехта были не окончены), его оригинальные суждения. В знак своего уважения позже Чайковский посвятит ему Серенаду для струнного оркестра и «Новогреческую песню».
Кружок педагогов пополнил и Н. А. Губерт, бывший соученик Петра Ильича по Петербургской консерватории. Николай Альбертович стал вести класс контрапункта и теории музыки. «Превосходно зная свое дело, — по словам Кашкина, — он был, кроме того, умным, образованным человеком, наделенным благородными стремлениями». Директор консерватории вскоре в должной мере оценил его ум и талант. Как и Петру Ильичу, Рубинштейн предоставил Николаю Альбертовичу свою квартиру. За годы, проведенные в Московской консерватории, дружба музыкантов стала еще прочнее, и Чайковский всегда называл Губерта в числе своих самых близких и дорогих друзей. Николай Альбертович пленял его возвышенным складом ума, способностью критического анализа, эрудицией и благородством души. Именно у него, как вспоминал Кашкип, Чайковский подчас искал и находил нравственное утешение и поддержку в своих неудачах на композиторском поприще, которыми оно «было обильно почти до последнего десятилетия его деятельности». Вместе с тем он и сам был верным другом и опорой в трудные минуты жизни Губерта, которых было немало.
Такую же неизменную привязанность чувствовал Чайковский, как вспоминал Николай Дмитриевич, к другому московскому знакомому, Н. С. Звереву, высоко ценя «его ум, благородство и готовность содействовать во всяком добром деле». Петр Ильич познакомился с Николаем Сергеевичем еще до его прихода в консерваторию, в доме его учителя — А. И. Дюбюка. Очень расположившись к нему, он даже стал с ним заниматься гармонией, хотя в Москве отказался от каких бы то ни было частных уроков.
На долгие годы добрые отношения установились у Петра Ильича с приглашенным в консерваторию профессором Карлом Клиндвортом, который вел класс фортепиано и камерного ансамбля. Ученик Листа и друг Вагнера, Клиндворт, по рассказам Кашкина, был первоклассным музыкантом, «превосходно знавшим музыкальную литературу и переслушавшим все замечательное в Европе… Такое приобретение для консерватории было весьма ценно, и мы, составлявшие ближайший к Рубинштейну кружок, постарались быть насколько возможно любезными по отношению к новому товарищу, произведшему весьма благоприятнее впечатление своею несколько величавою, но в высшей степени комильфотною манерой держать себя. Кроме того, он сразу заинтересовал нас своими рассуждениями и мнениями, в которых сказывался превосходный, серьезный и очень образованный артист».
Московские музыканты знали, что Вагнер доверял партитуры своих последних опер для переложения на фортепиано только Клиндвсрту, поэтому смогли познакомиться со многими операми немецкого композитора. Они собирались у Клиндворта, восхищаясь каждый раз его мастерским исполнением сложной и трудной музыки Вагнера. После первого исполнения сочинения Чайковского «Ромео и Джульетта» Клиндворт сделал переложение этой увертюры-фантазии для двух фортепиано в четыре руки и поднес его автору «в знак уважения к его таланту», а Петр Ильич посвятил ему Каприччио для фортепиано и фортепианную Сонату соль мажор.
Состоялось знакомство Чайковского и с П. И Юргенсоном, который сразу взял к изданию привезенный Петром Ильичем из Петербурга перевод с немецкого учебника Ф. Геварта «Руководство к инструментовке», сделанный еще в прошлом году по заданию А. Г. Рубинштейна. Начиная с первых же произведений Чайковского Юргенсон стал его постоянным издателем. Относясь с глубоким почитанием к таланту композитора, он собирал и хранил все его рукописи. Первое знакомство Чайковского с Юргенсоном вскоре переросло в тесные, дружеские отношения, в которых издатель брал на себя не только связанные с изданием и исполнением произведений Чайковского дела, но и многие проблемы личного характера. Петр Ильич бесконечно доверял ему и ценил его огромные организаторские способности, его неоценимую роль в музыкальном просветительстве, популяризации творчества русских композиторов.
Итак, не прошло и месяца, как Петра Ильича в московском кружке уже считали своим; он привыкал и к своей новой роли — преподавателя. Но письма родным в Петербург писал чуть ли не каждый день: «Я начинаю понемногу привыкать к Москве, хотя порою и грустно бывает мое одиночество. Курс идет, к моему удивлению, чрезвычайно успешно, робость исчезла совершенно, и я начинаю мало-помалу принимать профессорскую физиономию. Ученики и ученицы беспрестанно изъявляют мне свое удовольствие, и я этому радуюсь. Хандра тоже исчезает…»
А вот и пришло наконец письмо от отца, гостившего на Урале — в Златоусте. Ведь они не смогли даже попрощаться перед отъездом Петра Ильича из Петербурга. Письмо было датировано пятым февраля: «Поспешная решимость твоя ехать в Москву сначала меня поразила, но потом, раздумавши хорошенько, я успокоился. Что же? Если таково твое призвание, то дальше и толковать нечего. Ты в семье моей лучшая жемчужина; не думал я, что на твою долю выпадет такая трудная и скользкая дорога! С твоими дарованиями ты бы нигде не пропал, не пропадешь и здесь, конечно, но трудно тебе, голубчик, жить при плохом вознаграждении. Я мечтаю, по крайней мере, что теперь, будучи свободен от службы и поступивши в звание артиста, ты можешь давать концерты, а это даст тебе возможность к приличному существованию — не так ли?
Второе твое письмо на первой странице заставило меня улыбнуться, — продолжал читать Петр Ильич. — Я воображаю тебя сидящим на кафедре; тебя окружают розовые, белые, голубые, кругленькие, тоненькие, толстенькие, белолицые, круглолицые барышни, отчаянные любительницы музыки, а ты читаешь им, как Аполлон сидел на горке с арфой или с лирой, а кругом грации, такие же точно, как твои слушательницы, только голенькие или газом закрытые, слушали его песни. Очень бы мне любопытно было посмотреть, как ты сидишь, как ты конфузишься и краснеешь…»
Сначала его воспитанницы и воспитанники относились к нему по-разному; одни сразу признали в нем гениального музыканта-педагога, другие считали его чрезмерно требовательным, несправедливым в оценках и излишне придирчивым. Но вскоре возобладало единое мнение о нем как о педагоге знающем, авторитетном, с качествами доброго и отзывчивого человека, несмотря на то, что порой он бывал непримирим и строг, заставляя краснеть своих учеников.
Однажды одна из его воспитанниц небрежно отнеслась к правилам нотной записи, неправильно приставив «хвостики» к нотам, что исказило общепринятое правописание. Резкое замечание последовало незамедлительно:
— Вам раньше надо пройти науку о хвостах, а потом уж по гармонии решать задачи.
Но были и другие, неформальные педагогические решения, которые запомнились юным консерваторцам. Так, после одного аргументированного ответа своей ученицы молодой педагог, убедившись в глубине ее знаний, не стал проявлять педантичность и спрашивать дальше.
— Хорошо, довольно с вас, — сказал Петр Ильич и отпустил ученицу.
Новые знакомые, да и учащиеся не могли не заметить более чем скромного, вернее, бедного, костюма приехавшего преподавателя. Но, по словам одного из них, это «не помешало ему произвести прекрасное впечатление на учащихся при своем появлении в классах: в фигуре и манерах его было столько изящества, что оно с избытком покрывало недочеты костюма». По словам другого, «молодой, с миловидными, почти красивыми чертами лица, с глубоким, выразительным взглядом красивых темных глаз, с пышными, небрежно зачесанными волосами, с чудной русой бородкой, бедновато, небрежно одетый, по большей части в потрепанном сером пиджаке», Чайковский изящной простотой манер и полным достоинства поведением снискал уважение и своих учеников и новых московских друзей.