Выбрать главу

Вдохновитель и организатор «Могучей кучки» Милий Алексеевич Балакирев был удивительно яркой личностью, всесторонне образованным человеком, блестящим педагогом. «Познакомившись с Балакиревым, — признается Римский-Корсаков, — я впервые услыхал от него, что следует читать, заботиться о самообразовании, знакомиться с историей, изящной литературой и критикой». «Под руководством Балакирева началось наше самообразование, — вспоминает Ц. А. Кюи. — Мы переиграли в четыре руки все, что было написано до нас. Все подвергалось строгой критике, а Балакирев разбирал техническую и творческую стороны произведений. Все мы были юны, увлекались, критиковали резко…». А вскоре Николай Андреевич Римский-Корсаков стал профессором Петербургской консерватории, ее не кончая: «Я — автор «Садко», «Антара» и «Псковитянки», сочинений, которые были складны и недурно звучали, сочинений, одобряемых публикой и многими музыкантами, я был дилетант, я ничего не знал… Настояния друзей и собственное заблуждение восторжествовали… Я был молод и самонадеян, самонадеянность мою поощряли, и я пошел в консерваторию». Однако вскоре наступило прозрение, и тридцатилетний учитель по композиции и инструментовке сел за парту со своими учениками, чтобы овладеть сложным искусством контрапункта — полифонией: умением сочетать мелодически самостоятельные голоса. Его педагогами были петербургские профессора и один… москвич. Это был не кто иной, как Чайковский, которому его новый ученик высылал на оценку свои многочисленные упражнения. Петр Ильич искренне восхищался тем, что прославленный композитор и профессор консерватории, не оставляя педагогической деятельности, отдает столько сил и времени на школьные, по существу, занятия.

«Знаете ли, что я просто преклоняюсь и благоговею перед Вашей артистической скромностью и изумительно сильным характером, — писал из Москвы своему новому «ученику» Чайковский. — Все эти бесчисленные контрапункты, которые Вы проделали, эти шестьдесят фуг и множество других музыкальных хитростей — все это такой подвиг для человека, уже восемь лет тому назад написавшего «Садко», что мне хотелось бы прокричать о нем целому миру. Я прихожу в изумление и не знаю, как выразить мне бесконечное уважение к Вашей артистической личности».

После того как знакомство состоялось, Чайковский, заезжая в Петербург, обыкновенно появлялся у Балакирева, который заинтересовался москвичом больше, чем кто-либо из членов его кружка. Петр Ильич также искренне симпатизировал Милию Алексеевичу, не поддаваясь, однако, его могучей воле и влиянию, которое он оказывал в вопросах искусства на окружающих. Полушутя он даже говорил: «Балакирева я боюсь едва ли не более всех людей на свете». Однако это не помешало им (а может быть, помогло) завязать активную переписку, изобилующую советами и наставлениями главы балакиревского кружка, за которыми чувствуется любовь к таланту и личности своего более молодого собрата, ценимого им как явление в русской музыке.

Со временем Петр Ильич, интересуясь творчеством петербургских коллег, которых в шутку называл «якобинским кружком», ближе познакомился с музыкой и других его членов — Бородина и Мусоргского. Он был высокого мнения о музыкальном даровании Александра Порфирьевича Бородина, известного в ту пору ученого-химика, профессора медицинской академии, и говорил с негодованием друзьям, что Бородин, имея такой большой талант, талант признанный, так мало уделяет внимания композиции. Он был убежден, что это «своего рода преступление». Чайковскому нравились многие его сочинения: прелестной он называл его фортепианную «Серенаду», превосходной — Вторую симфонию. Позже сам дирижировал его Первой симфонией в концерте. Хотел бы продирижировать и оперой «Князь Игорь». Много содействовал он исполнению музыки Бородина в симфонических и камерных собраниях Московского отделения РМО. Не раз говорил Петр Ильич о своей симпатии к Александру Порфирьевичу, о том, что ему «чрезвычайно по душе была его мягкая, утонченная, изящная натура». Петр Ильич искренне скорбел по поводу его скоропостижной кончины.

С Модестом Петровичем Мусоргским у Петра Ильича не сложились такие личные контакты, как с Балакиревым, Римским-Корсаковым или Стасовым. Однако Чайковский следил за его творчеством, с интересом слушал его музыку в концертах, внимательно изучал партитуры и клавиры его опер. А в последующие годы даже пришел к убеждению, что талант Мусоргского, по его мнению, много выше, чем у всех остальных членов балакиревского кружка, ибо этот композитор «говорит языком новым. Оно некрасиво, да свежо». Музыку Мусоргского Чайковский принимал не безусловно, как и сам Мусоргский — музыку Чайковского. Однако, исповедуя одни и те же идеологические, принципиальные установки, идущие от Глинки, — служение народу, демократизм, народно-песенная основа творчества, — они шли к единой цели. Точкой разногласия было их отношение к фольклору и претворение народно-песенных истоков в своей музыке. Мусоргский шел от первозданности русской народной песни — от ее крестьянского бытования. Чайковский же, превосходно зная и ценя подлинно крестьянские напевы, используя их, широко обращался к другому слою отечественного фольклора — городскому.

Разногласия между москвичом и петербуржцем вызывало также их отношение к специальному музыкальному образованию. Мусоргский отстаивал принцип самообразования и самосовершенствования, Чайковский же, будучи сам выпускником консерватории и испытав на себе пользу получения знаний в учебном заведении, проповедовал необходимость профессионального обучения.

Оба испытали на себе все тернии, которые стояли на пути передового движения русского искусства. Оба с болью и горечью читали уничижительные рецензии на свою музыку. Один из этих критиков, Цезарь Кюи, написавший немало ожесточенных, грубых филиппик в адрес многих сочинений Чайковского, резко напал на «Бориса Годунова» после премьеры оперы. Он назвал произведение незрелым, в котором «много бесподобного и много слабого»… Как два «главных недостатка» в опере он выделил «рубленый речитатив и разрозненность музыкальных мыслей, делающих местами ее попурриобразной»; при этом в заключение написал, что «недостатки произошли именно от незрелости, от того, что автор не довольно строго-критически отнесся к себе, от неразборчивого, самодовольного, спешного сочинительства, которое приводит к таким плачевным результатам гг. Рубинштейна и Чайковского».

Резкая и несправедливая критика Кюи преследовала Петра Ильича на протяжении многих лет и — кто знает, — может быть, усугубила нездоровье М. П. Мусоргского и приблизила его кончину в 42 года.

Вернувшись в Москву после знаменательной встречи и знакомства с балакиревцами, Чайковский и здесь пробыл недолго. «Летом еду за границу…» — сообщает он сестре в письме в середине апреля. А еще через два месяца Петр Ильич напишет: «Неделю прожил я в Берлине и вот уже пять недель в Париже…» И тут же упомянет о своем любимом времяпрепровождении в конце дня: «Вечер провожу в театре».

«Нужно отдать справедливость Парижу, — продолжает он, — нет в мире города, где бы столькие удобства и удовольствия жизни были доступны за столь дешевую цену. Театры здесь великолепны не по внешности, а по постановке, по умению производить эффекты удивительно простыми средствами. Например, здесь умеют удивительно хорошо разучить и поставить пиэсу, так что и без крупных актерских дарований пиэса производит гораздо лучший эффект, чем та же пиэса, исполненная у нас с такими колоссальными талантами, как Садовский, Шумский, Самойлов, но небрежно разученная, сыгранная без ансамбля.