Выбрать главу

Судьба, рок, фатум — по-своему представлял драматические коллизии жизни Петр Ильич, при этом бесконечно сострадая тем, кто вольно или невольно становился жертвой трагического случая или обстоятельств. Поэтому он с такой симпатией и любовью создавал своей музыкой образ Татьяны. Его подкупали в ней искренность и благородство, поэтичность и возвышенность ее натуры. Обладая

«…воображением мятежным, Умом и волею живой, И своенравной головой, И сердцем пламенным и нежным»,

она не могла найти понимания и достойного отклика у окружающих. Чайковский ощутил ее душевное одиночество в мире, где изысканные манеры легко заменяют простые и искренние человеческие чувства. Поэтому с такой силой зазвучало страстное признание Татьяны в любви, ради которой она готова на жертву («Пускай погибну я…»), и уверенность ее в силе этого чувства («Другой, нет никому на свете…»), и полное искренней доверчивости и внутреннего света обращение к любимому: «Ты в сновиденьях мне являлся…» Ее душевное смятение нашло свое разрешение в исключительно эмоциональном финале монолога. «Сцена письма» завершается темой любви, мощно и торжественно звучащей как призыв к новой жизни на фоне картины наступающего утра, словно бы освящающего решение героини довериться этому прекрасному и волшебному чувству.

Весь строй возвышенных мыслей и миропонимания Татьяны, ее поэтические грезы и душевные порывы взволновали композитора до глубины души. Поэтому именно с музыки, связанной с характеристикой ее внутреннего мира и всецело поглотившей ее любви, то есть со «сцены письма», и начато было сочинение оперы.

Ленский в своей наивности и жизненной неискушенности был дорог композитору так же, как и Татьяна. Из двойственной характеристики поэта, данной ему Пушкиным, с одной стороны романтически-ироничной («всегда восторженная речь и кудри черные до плеч»), а с другой — юношески-непосредственной, композитор, желая создать цельный сценический образ, выбрал последнее. В известном ариозо Ленского он и выразил к нему свое отношение, подчеркнув чистоту, возвышенность и искренность чувств молодого поэта, который

«…любил, как в наши лета Уже не любят; как одна Безумная душа поэта Еще любить осуждена…».

Петр Ильич сознательно придал музыке ариозо восторженно-романтический характер, создавая драматургический контраст с окружающим поэта бездушным миром.

Образ Онегина представлялся и Пушкину и Чайковскому неоднозначно. Как в романе, так и на оперной сцене перед слушателями предстает человек хотя и душевно опустошенный, но по-своему обаятельный, умный, привлекательный. Композитор не пошел по проторенной дорожке создания отрицательного сценического образа, а уловил в нем смешение «плохого» и «хорошего». Разве могла бы Татьяна полюбить человека недостойного, не обладающего гибким умом, лишенного благородства? Именно поэтому одна из вершин оперы — сцена дуэли — воспринимается слушателями не как сценически-традиционное столкновение Добра и Зла, а как человеческая драма, нелепая и неожиданная схватка двух недавних друзей, каждый из которых был достоин этой дружбы. Потому-то столь трагично звучат исполняемые каноном слова дуэта: «Враги! Враги! Давно ли друг от друга нас жажда крови отвела?»

Они стоят напротив. С одной стороны — опытный дуэлянт, для которого в жизни «уж нет очарований», с другой — поэт, только переживший первое чувство и первое разочарование. Но здесь Ленский рисуется музыкой уже совсем не таким, каким был раньше. В его многоплановой арии слышны отголоски философских размышлений о жизни и смерти, о прекрасном человеческом чувстве — любви. Она покоряет мелодической красотой и искренностью чувств. «Куда, куда вы удалились, весны моей златые дни?» — начинает свой элегический монолог Ленский… «Что день грядущий мне готовит?» — обращается он к быстро текущему времени, которого у него осталось так мало. Но в этих словах нет обреченности, которое почувствовали некоторые исследователи и музыкальные критики. В этих словах — обращение к жизни, к пробуждающемуся утру, которое зримо «зазвучало» во фразе: «Блеснет заутра луч денницы…» Заключительный, полный внутренней энергии и страсти вокальный эпизод («Сердечный друг, желанный друг, приди, приди: я твой супруг») наполнен торжествующим оптимизмом, надеждой жить и быть счастливым. Он только усиливает последующий финал этого драматического эпизода — последней встречи недавних друзей. Трагически звучит в оркестре мелодия предсмертной арии Ленского, завершающая картину.

Не только главные герои оперы, но и другие действующие лица и участники массовых сцен охарактеризованы Чайковским музыкально убедительно и ярко Все внутренние и внешние сценические отношения персонажей оперы и хора, представляющего то крестьян, то провинциальное, то великосветское общество, органично связаны общей линией развития пушкинского сюжета. Однако законы оперной драматургии, динамики сценического действия заставили композитора «спрессовать» отдельные фрагменты событий классического романа. Кроме того, желая видимо, создать дополнительное напряжение в фи нале спектакля, Чайковский изменил по отношению к оригиналу содержание последней встречи Онеги на и Татьяны: любовь к Онегину в ней на мгновение побеждала, и Татьяна падала в его объятия, а входящий муж, застав подобную сцену, делал Онегину знак немедленно удалиться. С таким финалом в издательстве П. И. Юргенсона и вышло первое издание клавира оперы «Евгений Онегин».

Петр Ильич чрезвычайно беспокоился, размышляя о постановке созданных им «лирических сцен», справедливо опасаясь, что певцы профессионального оперного театра не смогут избежать складывавшихся десятилетиями оперных штампов. Привычку прикладывать ладони к сердцу и «воздевание руц» многим оперным корифеям преодолеть было невозможно. Поэтому в ответ на письмо С. И. Танеева с критикой «Евгения Онегина» композитор с горячностью писал: «Несценично, так и не ставьте и не играйте…Мне нужны люди, а не куклы; я охотно примусь за всякую оперу, где, хотя и без сильных и неожиданных эффектов, но существа, подобные мне, испытывают ощущения, мною тоже испытанные и понимаемые». Старые, рутинные каноны оперного театра, где в условных ситуациях с неестественным пафосом взаимодействуют короли и фараоны, герцоги и кардиналы, графы и маркизы, Чайковский едины по отношению к реальной жизни ложью и добавила, что «эта-то ложь мне противна». Окончание письма к своему бывшему ученику более чем категорично: «Вы спросите: да что же мне нужно? Извольте — скажу. Мне нужно, чтобы не было царей и цариц, народных бунтов, битв, маршей… Я ищу интимной, но сильной драмы, основанной на конфликте положений, мною испытанных или виденных, могущих задеть меня за живое».

Сочиняя музыку на пушкинский сюжет, далекий от традиционных либретто оперных спектаклей, Петр Ильич старался избежать исполнения своего романа с музыкой «куклами», а потому и писал Н. Г. Рубинштейну, что постановка «Евгения Онегина» «именно в консерватории есть моя лучшая мечта». Он верил, что менее опытные в вокальном отношении, но искренние в чувствах учащиеся консерватории донесут живую суть и смысл его музыки, создадут на сцене лирическую драму, а вместе с ней и подлинную жизнь намного лучше, чем это сделали бы маститые оперные профессионалы.

Размышления о быстротекущей жизни, о ее превратностях, о любви и личном счастье, о музыке, которая вытесняла в нем все другие интересы и желания, не покидали его ни во Флоренции, ни в Женеве, Кларане, Лозанне и Вене, где побывал Чайковский до возвращения на родину. К этому времени нервное напряжение, связанное со столь необдуманной и крайне неудачной, почти нелепой женитьбой, прошло. Время, любимая работа и частая перемена мест отвлекли его от тяжелых воспоминаний. И если совсем недавно жизнь казалась ему бесперспективной и почти ненужной, то теперь он смотрел на нее совсем по-другому. Он и сам стал активно критиковать пессимистические идеи Шопенгауэра, с которыми подробно познакомился в то время. «Пока он доказывает, что лучше не жить, чем жить, все ждешь и спрашиваешь себя: положим, что он прав, но что же мне делать? Вот в ответ на этот вопрос он и оказался слаб. В сущности, его теория ведет весьма логически к самоубийству. Но, испугавшись такого опасного средства отделаться от тягости жизни и не посмев рекомендовать самоубийство как универсальное средство приложить философию к практике, он пускается в очень курьезные софизмы, силясь доказать, что самоубийца, лишая себя жизни, не отрицает, а подтверждает любовь к жизни. Это и непоследовательно и не остроумно».