Но, конечно же, не только музыкальные впечатления легли в основу этого симфонического произведения, во многом продолжавшего традиции испанских увертюр Глинки — «Арагонской хоты» и «Ночи в Мадриде». Безусловно, оказала влияние сама атмосфера Италии, страны, куда он приехал уже в четвертый раз и которую любил. Здесь он погружался в древнее и великое искусство народа, давшее миру гениальных поэтов и художников, скульпторов, архитекторов и музыкантов. Петр Ильич сам отмечал безусловное влияние и воздействие великих мастеров Италии: «Просидел очень долго в Сикстинской капелле — и совершилось чудо: я испытал едва ли не в первый раз в жизни настоящий художественный восторг от живописи…»
Действительно, ранее шедевры великих мастеров зачастую оставляли его равнодушным. В этот приезд он снова и снова осматривает величественные соборы Ватикана, Колизей и Капитолий. Знаменитые памятники Вечного города на фоне удивительно яркой природы Италии, очевидно, и создали то внутреннее настроение, которое выплеснулось в красочном симфоническом полотне — «Итальянском каприччио».
Однако небо над Апеннинским полуостровом было для Чайковского не совсем безоблачным. В Риме он получил известие о болезни Ильи Петровича, а спустя два дня — телеграмму о его кончине.
Возвратившись в Петербург, Чайковский в первые же дни посетил могилу отца, бесконечно близкого ему человека, который смог победить свои сомнения и поддержал его в решении посвятить себя музыке.
Во время длительной, десятимесячной поездки по России Чайковский закончил инструментовку, а в декабре 1880 года и услышал «Итальянское каприччио» под управлением Н. Г. Рубинштейна; в январе 1881 года присутствовал на премьере в Большом театре оперы «Евгений Онегин», а в феврале — в Мариинском оперы «Орлеанская дева», партитуру которой композитор создал за неполных четыре месяца. Но и это не все: Серенада для струнного оркестра и более дюжины романсов и дуэтов — итог творческой деятельности композитора за этот период.
Весну Петр Ильич встретил за границей. Обычным маршрутом, через Вену, он опять прибыл в Италию. Этот год не был столь плодотворен, как предыдущие. Сказалось, видимо, огромное напряжение эмоциональных и физических сил в прошедшие годы. Да и настало, наверное, время остановиться, передохнуть, оценить созданное за последнее время. Особенно вдумчиво он оценивал последнюю работу — «Орлеанскую деву».
«Автора… вызывали бесчисленное количество раз; он должен остаться доволен этим вечером», — писала газета «Новое время». Но автор не был доволен. И не только потому, что вскоре прочел в «Санкт-Петербургских ведомостях», что «произведение г. Чайковского не представляет шага вперед в его оперной деятельности», а в «Петербургском листке» — что «в музыке «Орлеанской девы» нет ничего выдающегося». Вероятно, не так уж сильно задела его и резкая статья Ц. Кюи, в которой тот назвал музыку Чайковского просто «банальной».
Дело в том, что на петербургской премьере «Орлеанской девы», состоявшейся 13 февраля 1881 года, он снова испытал те же чувства, что и в Париже во время исполнения «Бури». И хотя во время репетиций ему казалось, что опера идет отлично и что исполнительница Иоанны, М. Д. Каменская, «просто замечательно хороша», тем не менее он ожидал, что спектакль не произведет должного впечатления. Поэтому сразу же после премьеры, терзаемый воображаемым неуспехом, — хотя публика шумно вызывала его и артистов — выехал из Петербурга. По дороге в Вену он прочел в одной из газет сообщение из российской столицы о своем сочинении: опера Чайковского имела огромный успех, но критики отнеслись к ней строже, чем публика, отметив, что «музыка крайне бедна изобретениями, скучна и монотонна; индивидуализации, кроме самой Девы, нет; хоры плохи, постановка жалкая». Ему показалось, что судьба его бедной «Девы» сомнительна, вряд ли опера станет репертуарной. И он задумал сочинить новую. Начались поиски сюжета. Он обратился к драматической поэме Пушкина «Полтава». Вспомнив, что когда-то на этот сюжет уже было написано либретто для петербургского виолончелиста и композитора К. Ю. Давыдова, написал ему: «…нужно ли тебе либретто твоей оперы, сколько помнится, сделанное кем-то из талантливых литераторов? Если нет, то просьба моя состоит в том, чтобы ты либретто это отдал мне». Тогда, в мае 1881 года, он и получил либретто с припиской: «Рад, что сюжет, которым я когда-то увлекался, находится в руках такого гениального художника, как ты».
По прибытии из Неаполя в Ниццу Чайковский получил известие о смертельной болезни Николая Рубинштейна, находившегося тогда в Париже. Петр Ильич немедленно выехал во Францию. Но на прямой поезд он не попал, а когда приехал в Париж, тело друга уже находилось в русской церкви, где предстоял обряд отпевания.
«Нечего и говорить, до какой степени известие это тяжело. Не хочется больше ни о чем писать», — поведал в письме брату о своем состоянии Петр Ильич, Тем не менее он послал для читателей «Московских ведомостей» большое письмо, в котором изложил обстоятельства кончины замечательного русского музыканта, описал последние дни его жизни. Он знал, что в России многие будут скорбеть, переживая утрату человека, бывшего в течение четверти века душою музыкальной Москвы.
На панихиде присутствовали И. С. Тургенев и недавний выпускник Московской консерватории молодой талантливый виолончелист А. А. Брандуков, певица П. Виардо, композиторы Массне и Лало, дирижер Колонн и другие. Гроб с телом русского музыканта был отправлен на Родину. Чайковский на следующий день изложил свое отношение к этому грустному событию:
«Я всегда высоко ценил Николая Григорьевича как деятеля, но не питал к нему (особенно в последнее время) нежной любви как к человеку. Теперь, разумеется, все забыто, кроме его хороших сторон, а их было больше, чем слабых. Я уже не говорю про его гражданское значение. Просто ужас охватывает при мысли о незаменимости его».
Петр Ильич осознавал величину утраты. Он понимал, что историю музыкального просветительства в России невозможно представить без братьев Рубинштейн, как историю русской музыки — без Глинки. Именно они своей энергией и творческим авторитетом воздействовали на решение о создании Русского музыкального общества, выполнявшего основные филармонические и музыкально-воспитательные функции в стране, активно содействовали открытию первых российских консерваторий в Петербурге и Москве, практически возглавив это трудное и благородное дело. Реальные творческие связи и дружба у Чайковского сложились с более молодым из братьев — Николаем. Он был в качестве дирижера первым исполнителем многих сочинений композитора, среди них — всех четырех симфоний, юношеской Увертюры фа мажор, увертюры-фантазии «Ромео и Джульетта», симфонических фантазий «Буря» и «Франческа да Римини», поэмы «Фатум», «Итальянского каприччио», оперы «Евгений Онегин»… Ему Петр Ильич посвятил пять своих произведений: Первую симфонию, две пьесы для фортепиано, Серенаду к именинам Н. Г. Рубинштейна, романс «Так что же?» и Второй фортепианный концерт.
«Со смертью Рубинштейна я совершенно охладел к симфоническому роду», — жаловался композитор брату Анатолию в письме от 13 мая. А через месяц снова писал о творческом спаде: «Занимаюсь я очень мало. Не знаю, отчего это происходит, но во мне чего-то недостает теперь для того, чтобы находить в работе удовольствие и удовлетворение какой-то потребности. Напротив, работаю только потому, что это надо. Вдохновения никакого. Однако ж в течение лета все-таки сделаю кое-что, а именно: Всенощную и детские песни, а также помышляю об опере».
Однако раздумья о том, сколько сделано Николаем Рубинштейном в его творческой жизни, желание быть благодарным памяти духовного наставника пробудили вновь искру вдохновения: и теперь уже не словами, а музыкой он выражает подлинное искреннее и бесконечно теплое отношение к своему другу.
Трио «Памяти великого художника» возникло не сразу. Оно явилось на свет как результат раздумий о жизни и смерти, о смысле самого бытия. В горестные дни после утраты он пишет к фон Мекк: «Чувствую, что смутно выражаю смутные мысли, бродящие в голове моей по поводу исчезновения с Лица земли близкого и хорошего человека. Но если я смутно мыслю и говорю, то ясно чувствую. В голове темно, — да иначе и быть не может ввиду таких неразрешимых для слабого ума вопросов, как смерть, цель и смысл жизни, бесконечность или конечность…»