– Сказал бы нам што-нибудь, товарищ командир, – обратился к нему председатель Совета. – Мужичкам же, видишь, охота послушать умную речь.
– Чего скажу? – улыбнулся Чапаев.
– А как там живут, скажи, кругом-то… Чего-нибудь да надумай…
Чапаев ломаться не любил. Охоту послушать у мужичков знал и видел сам, – чего же не поговорить?
Пока запрягали лошадей, он обратился к крестьянам с речью. Трудно сказать что-нибудь про главную тему этой чапаевской речи, – он повторял самые общие места про революцию, про опасность, про голод. Но и эти слова были по душе: шутка ли, сам Чапаев говорит! С напряженнейшей внимательностью выслушали они до последнего слова замысловатую, сумбурную его речь, а когда окончил – сочувственно покачивали головами, пришептывали:
– Это вот так да!
– Ну, так ищо бы!
– Ай, и молодец!
– Много хорошего сказал, вот спасибо, братец… Вот так уж спасибо!
Сколько сел и деревень ни проезжали – Чапаева знали всюду, встречали его везде одинаково почетно, радостно, местами – просто торжественно. Деревня высыпала целиком посмотреть на него, мужички вступали в разговоры, бабы охали и шептались, мальчишки долго-долго кричали и бежали за санями, когда уезжали. Кой-где произносил он «речи». Эффект и успех были обеспечены: дело было не в речах, а в имени Чапаева. Это имя имело магическую силу, – оно давало знать, что за «речами», быть может, бессодержательными и ничего не значащими, скрываются значительные, большие дела. Это очень удивительное свойство человеческое, но уж всегда так: случайному и подчас глупому слову известного и славного человека всегда придается больше весу, чем бесспорно умному замечанью какого-нибудь бледненького, незаметного «середняка».
На одном из перегонов разговорились про частные дела: кто откуда, чем занимался, в какой среде вырос, – словом, на темы бескрайные. Федор рассказал про черный рабочий город, где родился, получил первые детские впечатления, понял впервые, что жизнь – суровая борьба… Потом – кочевая жизнь, и так вплоть до самой революции. Когда он кончил свою коротенькую автобиографию, Чапаев стал рассказывать о себе. Чтобы не забыть, Федор в первой же деревушке на память записал чапаевскую повестушку.
…Мне Чапаев рассказывал про себя, – писал Клычков. – Верить ли – не знаю. Во всяком случае, на иных пунктах берет меня сомнение, например, на его родословной, – очень уж явственно раскрасил. Мне думается, что в этом месте у него фантазия, однако ж передам все так, как слышал, отчего не передать? Вреда не вижу, а кому захочется точно все установить – пусть-ка пошатается по тем местам, про которые говорю, – там сохранились у Чапая и друзья и родственные люди. Они порасскажут, верно, немало про жизнь и борьбу степного командира.
– Знаете, кто я? – спросил меня сегодня Чапаев, как сидели в санях, и глаза у него заблестели наивно и таинственно. – Я родился от дочери казанского губернатора и артиста-цыгана…
Я было предположил, что он «шутить изволит», но, выждав минутку и не услышав от меня крика изумленья, продолжал Чапаев:
– Знаю, что поверить трудно, а было… все было, как есть… Он, цыган-то, увлек ее, мать, да беременную и бросил – как знаешь сама. Ну, куда же бедняжке деваться? Туда-сюда, а матери не миновала. Мать-то вдовой уж была. «Дедушки» моего, губернатора, в живых тогда не стало… Приехала это к матери да тут же при родах и умерла. Я остался щенок щенком. Куда, думают, укрыть этакое сокровище? Да и придумали. Зовут это дворника, а у дворника-то брат в деревне жил, – этому брату и подарили, словно игрушку какую. Живу, расту, как все ребятишки росли. У него же своя семья в целую кучу! Раздеремся, верещим – святых выноси… Про малое детство почти што и не помню ничего, да, надо быть, и помнить-то нечего – оно в деревне у всех одинаковое. А подрос к девятому году – в люди отдали, и шатался я по этим людям всю мою жизнь… Перво-наперво дали свиней пасти – и я практику на них выдерживал: большую скотину сразу не дают. Когда на свиньях наловчился, пастухом сделался настоящим, а из пастухов-то артель меня плотничья взяла, своему делу зачала учить… С ними и работал, по подрядам ходил, а потом из плотников в лавчонку угодил, к купцу… Торговать учился, воровать норовился, да не вышло ничего – очень уж не по душе был этот мне обман… Купец – он чистым живет обманом, а ежели обмана не будет в купце, – жить ему сразу станет нечем. Вот я тогда это все и понял, а как понял – ничем тут меня не вразумишь: не хочу да не хочу, так и ушел. Што теперь я злой против купца, так все оттого, што знаю я его насквозь, сатану: тут я лучше Ленина социалистом буду, потому што на практике всех купцов разглядел и твердо-натвердо знаю, што отнять у них следственно все, у подлецов, подчистую разделать, кобелей. Плюнул я на торговлю в тот раз и подумал промеж себя: чего же, мол, делать-то я стану, сирота? А в годах был – по семнадцатому. Мерекал-мерекал да и выдумал по Волге ходить, по городам, народ всякий рассмотреть да как кто живет – разузнать самолично… Купил шарманку опять же себе… И была еще тогда со мной девушка Настя!.. «Пойдем, – говорю, – Настя, по Волге ходить: я петь да шарманку вертеть, а ты плясать почнешь. Зато уж и в Волгу-то мы насмотримся и все города-то мы обойдем с тобой!» И пошли… В разных местах, как зима зажмет, и подолгу живали с ней, работать даже принимались на голодное живье… Да што тут за работа – услуженье одно… по зимнему делу… А как оно на апрельских зеленях покатится, солнышко, как двинет матушка льды на Каспийское море, – подобрали мы голод в охапку да берегом, все берегом, бережком… И музыка шарманная, и жаворонки поверху свистят, да Настя тут, да песня тут… Эх ты, не забыть тебя – не забуду! Ну ж и красавица ты по весне плывешь!