Выбрать главу

Уже более года я посещал Проськиных пансионерок и знал решительно все о некоторых позах, где отсутствие нежности компенсируется грубостью, где невозможность разделить наслаждение с партнером оборачивается желанием унизить его и опошлить. Но я в собственной наивности полагал, что такие изыски годятся лишь для борделя, где и рай имеет привкус ада. На один момент, при их передвижениях, мне открылось лицо Терезины — и я был поражен, разглядев на нем улыбку победительницы. Четкий смуглый профиль Дзага над ней походил на клюв хищной птицы, в этот момент — пусть мне простят это выражение, ибо я очень любил отца, — он напоминал мне стервятника.

К счастью, комната освещалась лишь одной слабой свечкой и худшее, таким образом, было скрыто от моих глаз.

Я помню, как по моим щекам покатились слезы, а потом венецианская кровь взяла верх над моим обожанием и сыновним почтением и я вдруг ощутил в моей руке нож. Я, должно быть, наделал шума, потому что в миг, когда я схватил нож со стола и повернулся к двери, на пороге вырос отец. Я разрыдался, но моя рука продолжала сжимать нож…

Никогда еще я не видел Джузеппе Дзага, обуреваемого такой яростью, такой ненавистью. Он шагнул ко мне и вывернул мне руку, нож выскользнул и упал на плиты. Если я расскажу о том, что было после, это будет предательством по отношение к памяти отца, — когда я говорю «память», я имею в виду не мертвеца, но человека, пережившего самого себя настолько, что он стал призраком, существующим лишь в моих воспоминаниях. Слезы счастливо скрыли картину ненависти, но я явственно слышу его рокочущий голос и теперь, в другом веке, в другом мире:

— Иди трахни ее, тебе уже давно этого до смерти хочется. Иди, щенок! Ты увидишь: она не существует. Нет женщины, нет ничего — пустыня! Она даже не знает, что это значит — быть женщиной!

Он втолкнул меня внутрь комнаты с такой силой, что я упал на ковер к подножию постели. Лишенный воли, сотрясаемый рыданиями, в которых иссякли потоки мечты, я не мог шевельнуться, волны тысячи раз пережитых в воображении мгновений испустили дух под тяжестью грубой реальности.

Не знаю, сколько времени я оставался распростертым у грани небытия. Я почувствовал запах, сладость которого была мне так хорошо знакома, руки, сплетенные вокруг моей шеи, щеку, прижавшуюся к моей; я услышал звуки ее речи, где русские слова путались с венецианским диалектом:

— Ну успокойся! Все это чепуха. Когда доходит до постели, всякий становится конюхом!

Я открыл глаза. Отца не было. Волосы Терезины скользили по моему плечу. Слезы унесли с собой худшие из воспоминаний; лицо ее, вновь сроднившееся с мечтой, улыбалось мне, и я пробормотал:

— Терезина, почему ты такая?

— Какая «такая»?

— Ты знаешь. Такая.

— Это мужчины такие, не я.

— Но… но…

Она опустилась передо мной на колени, ее пальцы утерли мне слезы, и вскоре нигде не осталось соленых следов.

— Терезина, почему тебя нет?

Она встала.

— Я есть, — возразила она, — это твоего отца нет… Теперь иди спать. Все это — лишь… — И тогда она произнесла то, что я не понял тогда и не понимаю до сих пор. — Все это — лишь вытребеньки знатных господ, сильных и могущественных… которые при этом не забывают пересчитать свои денежки… на том и стоят. Ну, иди же!

Едва я лег, отец вошел ко мне в комнату. Немного поколебавшись, он подошел и сел ко мне на кровать. Он прятал свои глаза, я чувствовал, что он не осмеливается взглянуть на меня. Я тоже не смотрел в его сторону, потому что не хотел, чтобы он видел в моих глазах упрек. Затем его рука нашла мою, и я почувствовал его крепкое пожатие.

— Вот беда, — сказал он по-французски. — Как подумаешь, что весь свет воображает, будто Джузеппе Дзага может творить чудеса!

Он поднялся и вышел, тяжело ступая.

Не знаю почему, он напомнил мне Дмитрия, нашего старого слугу, в обязанности которого входило гасить свечи во дворце Охренникова, — всю ночь он бродил из комнаты в комнату, чтобы удостовериться, что все огни погашены.

Меня не покидает чувство, что я не сумел как следует описать Терезину такой, какой она стоит теперь рядом, читая через мое плечо то, что я только что написал. Ее слегка вздернутый носик, видимый мне в профиль, — его можно было бы назвать «одухотворенным», если бы он так не напоминал пуговку на мордочке щенка, который появился на свет словно лишь для того, чтобы лизать ваши ладони. Глаза — янтарные блестки в изумрудной воде, где по странному капризу оптики не отразилась церковь Сан-Джоржо-Маджоре. Шея, лоб, подбородок, плечи, улыбка — все это вышло нетленным из силков Времени, остановившегося и от недовольства собой изглодавшего самого себя, сломавшегося, разбившегося на куски, так что до сих пор здесь и там лежат выветренные скалы, руины замков и дворцов и прочие обломки вещей, пользовавшихся репутацией прочных, но обладавших существенным недостатком — они не были созданы из воспоминаний. Иногда я привожу Терезину к Сен-Лорану или к Куррежу, чтобы одеть ее соответственно времени, и великие кутюрье, несколько удивленные тем, как я брожу, всегда в одиночестве, по их салонам, присылают мне свои приглашения. Непросто одеть свои воспоминания по последней моде, потребуется множество примерок, но иногда мне удается подобрать один-два наряда, которые оказываются ей к лицу.