Он вытянул руку — в ней появился меч. Приводя в действие собственный атрибут разрушения, Эдвин направил клинок на Источник. Лезвие вытянулось, засияло призрачным огнем. Эдвин почувствовал, как в него течет мощь. Он пил Силу — спокойно и уверенно: пусть молодой, но умный и терпеливый вампир, дождавшийся наконец своего часа. Впитывал чужую энергию, как губка. Он был намерен полностью опустошить это место, лишив Силу Равглета второй и последней точки опоры в этом мире. Вот оно!.. Он ощутил, как его новая способность пробуждается. Он словно прикоснулся к чему–то незримому. И взял это — так же, как тогда, когда Ловчий Смерти висел на его клинке.
Главное Сплетение погибло. Источник беспорядочно извивался, то разделяясь на несколько линий, то собираясь вновь, выплевывая во вне сгустки силы, башня тряслась от основания до вершины, но Эдвин не замечал этого. Мир внутренний стал бесконечно более важен, чем то, что происходило вовне…
Его второй сувэйб неожиданно пробудился. Прежняя, неизмененная Обителью индивидуальность должна была оставаться скрытой, пассивной массой, влияющей на решения, принимаемые «активным», ангельским сувэйбом, но никак не показующей себя явно. Но что–то произошло, и он утратил право решать, какому сувэйбу быть активным, а какому — нет.
Он вдруг понял, что пробуждение старого, человеческого сувэйба — при сохраняющемся новом, ангельском — началось отнюдь не сейчас. С того самого момента, когда они с Дэвидом убили Равглета, он скорее вел себя как уроженец Хеллаэна, чем как воспитанник Небесной Обители. Он медленно терял власть над своей «оборотнической» способностью, но заметил это только сейчас, когда накапливавшиеся в нем изменения сделались слишком уж очевидными.
Как только старый сувэйб стал достаточно активен, между Эдвином–аристократом и Эдвином–ангелом началась беспощадная борьба. Он мог быть либо тем, либо другим, но не обоими сразу, в одном и том же месте, в одно и то же время. Две прежде изолированные вселенные столкнулись и принялись кромсать друг друга.
Как внешнее следствие этой внутренней борьбы ежесекундно менялись гэемон и тело Эдвина, сдвигаясь то в одну сторону, то в другую. Если телесная трансформация оставалась не слишком заметной (и у того, и у другого сувэйба физическое тело было приблизительно одинаковым), то на энергетическом уровне творился настоящий хаос: гэемон прежнего Эдвина, посвященного Воздуху и Тьме, разительно отличался от гэемона Эдвина–ангела. Он перетекал от одного состояния к другому, не в силах остановиться на чем–то одном. Он расщепил свою индивидуальность, а теперь каждая из частей стремилась стать целым.
Было чувство, что он разрывается на две части… и все же окончательного разделения не происходило. «Ангел» и «аристократ» не могли просто разойтись в разные стороны, ведь оба сувэйба были пусть и разными, но все же реализациями одной и той же персоны.
Одна из двух реализаций должна была уничтожить другую для того, чтобы продолжить собственное существование.
Эдвин понял, что попал в ловушку. Он думал, что нашел способ обмануть Небесную Обитель и получить могущество, которое она дает, не платя требуемую цену, но он ошибся и обманулся сам. Совершенное им деяние — убийство лорда — имело намного большее значение, чем он полагал. Он действовал как часть Обители, как ее орудие и слуга. Пусть себя он таковым не считал — это не имело значения. Важно было не то, что он думал, то, что он делал. И сейчас по своим делам он получал награду — награду, которая оказалась совсем не такой, какой он ожидал. Он стал орудием, как казалось ему самому, исключительно ради реализации своих собственных целей. Но важны были не его планы, а сам факт того, что он занял положение слепого инструмента. Он думал, что то или иное описание вещей — лишь игра, и можно свободно переходить от одного описания к другому, ведь все это, в каком–то смысле, всего лишь игры разума, фантомы, мысленные конструкции, связующие наличные факты и превращающие поток ощущений в ту или иную устойчивую картину реальности.
Отчасти он был прав, но проблема заключалась в том, что порядок вещей описывал не только он один. И поставив себя в положение инструмента, он стал уязвимым для того, кто хотел бы рассматривать его в качестве инструмента, в качестве бездумного и верного исполнителя высшей воли. Пусть для самого Эдвина все это было лишь игрой — для того, кто располагал намного большей силой, чем он, это не имело решающего значения. В любом действии можно усмотреть его символический, ритуальный аспект. Повлияет ли это «рассмотрение» хоть на что–нибудь, зависит от личной силы смотрящего.