Ваня странной ассоциацией вспомнил: они возвращаются с дачи, в ногах у него на заднем сиденье зажат лиловый баклажан, и они делают круг на площади Дзержинского, подле поджарого вытянутого памятника, и тут в продолжение его мыслей волна подкинула и качнула палку с водорослью, налипшей сверху, как голова и торчащая борода клином. И уронила. Палка пропала среди волны, как в гуще народа, волна разбилась на множество живых, криком кричащих капель. Волна пенно шумела, словно толпа в момент натиска. Капли крутились и тряслись, как крохотные бесчисленные головы. Палка металась с бороденкой водоросли. Пахло железом. Море пахло железом. Море пахло Дзержинским.
Прижавшись к промокшей рубахе отца своей промокшей майкой, Ваня легонько завыл, заскрипел челюстями и вместе со взмахом волны издал негромкий щелчок, ни о чем не думая. Волна окончательно поглотила палку. Над ними было черно-серое небо, сквозь лохмотья тучек бросали свет отдельные звезды, не способные объединиться в скелет какого-то созвездия.
Он приболел назавтра, но солнце быстро вылечило. Через пару дней была Москва, и Ваня не удивился, когда по телевизору показали толпу, ночную, с капельками голов, белевших под вспышками фотокамер, и над этой толпой, в шуме, гаме и улюлюканье, раскачивалась длинная палка памятника с налипшей бородой клином. Феликс был демонтирован.
А через два года случился 93-й год. К тому времени Ванины родители уже разочаровались в несоветских порядках. Мальчик тоже не принимал новый строй.
Ваня, прогуливая школу, ходил к белому Дому Советов. Там был всплеск народного творчества. Белое, все в стеклах окон, здание было лишь эхом многоголосого воспаленного народного ропота. Простые люди, рабы из рудников, приближали день перелома. Ветхий старик, в вагоне метро закричавший: «Товарищи! Все выходим!», — дородная женщина, воевавшая с ментом на станции «Краснопресненская» за бидон борща, который она хотела вывезти на поверхность, мужчина, подтянутый и улыбчивый, на эскалаторе бодривший знакомых и незнакомцев: «Победим! Куда денемся…» А у метро, словно согбенные от влаги белесые одуванчики, мокли старушки с картонками, на которых красным фломастером были выведены стрелки — «К Белому дому». Кипела дождевая городская каша. Кипела самодеятельность.
Над баррикадой, свалкой железных штырей, дрожала простыня: «Прости, распятая Россия!» Черные буквы расплывались и отекали струйками: очевидно, лозунг был исполнен акварелью. За баррикадой в нескольких шагах стоял металлический стенд, который кто-то заботливо оклеил детскими картинками про Ленина и Великую Отечественную войну, вырезанными из букваря. Картинки сек дождик, и они сползали в медленном забытье.
Белый дом набух от мороси, как седая овца, это был храм наива, и вокруг бурлили раздраженные, счастливые, непрестанно спорящие люди. Разъединенные, несогласно встречающие каждого оратора: кто сыро хлопая, кто отворачивая лицо в дождевой ветер. Ване показалось, что он узнал слесаря из советского детства в пьяноватом старике, тот из тряских добрых рук предлагал всем брошюру «Откуда есть пошла русская земля»… Голый череп старика отекал, словно рыдал, а веснушки выглядели на сырой коже головы мазками талого шоколада.
Тоска по правде — одна эта тоска объединяла площадь у белого здания.
Потом дом блокировали, обнесли колючей проволокой, людей избивали окрест, и Ване выпало стать участником переломного дня.
Это был огромный день. Огромный — люди в большом количестве и большие небеса над площадями и широкими дорогами улиц. Выходной. Утром Ваня, уходя из дома, сказал, что едет на Горбушку, недавно оперившийся рынок, посмотреть музыкальные диски. Но ехал он за одним музыкальным диском — солнечным, пылающим над музыкой лязга и крика.
Он приехал на Октябрьскую и видел прорыв сквозь железную стенку щитов и касок. Он со всеми бежал по Крымскому мосту, изогнутому, как арбузная корка, где милиционеры, побросав щиты и дубинки, виновато жались по краям, у перил, серые. А на воде жирно и радужно плыли пятна бензина.
Тот прыжок был крестообразен и уже заключал в себе обреченность казни. Сломали первый барьер, и дальше река людская хлынула неостановимо, а водная Москва-река текла наперерез под ними, перпендикулярная их бегу, — вот и получался крест. Ваня поспешал, он стремился попасть вперед, ближе к передовой. На Смоленской площади возле замка МИДа началась жестокая сеча. Какой-то паренек отскочил, пятернями накрывая лицо, умываясь ручьем крови. Под ноги ему с тоскливым звоном упала лыжная палка. Ваня подобрал ее и, вложив в свой бросок неисчерпаемую жажду чуда, метнул, как копье, в серые, темные, зеленоватые толщи препятствия. «Переправа, переправа…» — тамтамом стучало в висках. Народ ломил, теснил, давил… Под руками народа-исполина расступались военные грузовики. Один такой грузовик с брезентовым кузовом и засевшими битком солдатами, бешено взревел и пронесся через гущу людей, на ходу скосив девушку. Она упала и лежала без лица. И ее, в розовой дутой курточке и чернильной кофте, и с толстой серебряной цепочкой, и страшной мясной клубничиной вместо лица, обходили, благоговейно замедляя шаг.