Опомнитесь, братья, и хорошо подумайте, для чего вас готовят!
Это письмо — третье по счету, которые мы отправляем вам разными путями. Какое-нибудь дойдет до вас. Рядом с моей подписью стоит подпись советника французского генштаба. Его правительство гарантирует нам свою помощь в борьбе с проклятым халифатом».
Быков закончил, осторожно положил письмо на стол. Гваридзе сидел, отрешенно уставившись на лампу. Над ней трепетала, билась о стекло серая молевая бабочка, тончайшая пыльца оседала на стол.
— Вот таким образом, Георгий Давыдович, — наконец нарушил молчание Быков. — Отладим, отточим его с вашей помощью. А потом, когда запомните текст, как отче наш, предстоит вам явиться к Митцинскому, написать письмо и, предварительно прощупав француза, добыть его подпись на письме. Оно для него будет бальзамом на душу. Как полагаете?
— Согласен, — медленно отозвался Гваридзе.
— Потом вы запечатаете письмо в пакет, туда же — брошюры Церетели, и связник Митцинского отправляется с пакетом за кордон. Для Митцинского, естественно, в пакете находится прекрасный отзыв о положении дел.
Дальше уже наша забота. И состоит она в том, чтобы связник вместе с пакетом попал в руки турецких пограничников, а пакет — на стол Кемаль-паши. Тем самым мы откроем глаза президенту на тайные делишки его великого визиря, подбросим яблоко раздора. Пусть обладают. Как видите, все оч-ч-ень гладко у нас получается. На бумаге.
Быков прикрыл набрякшими веками глаза. На скулах медленно вспухли и пропали желваки.
— А если Митцинский попытается проверить содержимое пакета?
— Проверять отзыв инспектора, который рассиропился в восторгах? Кроме того, сдал склад оружия в подтверждение своих восторгов? Во-вторых, где ему искать для проверки переводчика-грузина в спешке? А в-третьих, мы позаботимся, чтобы связник «зайцем гнал» к границе, без отдыха и проверочных потуг. Ему будет не до проверок, даже если он и получит указ Митцинского на этот счет.
Сегодня отдыхайте. А завтра мы вас со всеми осторожностями в ближайший лесок переправим. Оттуда и двинетесь к Митцинскому под нашим контролем, чтобы, упаси боже, чего не стряслось.
— Можно идти? — спросил Гваридзе. Осторожно поставил пустую кружку на стол. У него слипались глаза, с хрустом дожевывал сухарь с маслом.
— Еще минуту, Георгий Давыдович, — попросил Быков. — Давайте решим вопрос с вашим семейством. Уходите ведь. Переселим их в Грузию или...
— Или... — сказал Гваридзе. С треском откусил от второго сухаря. Повторил с усмешкой: — Или — это лучше. Пусть здесь останутся. К чему вам лишнее беспокойство.
— Ну спасибо. Балуете вы меня, Георгий Давыдович.
— Я себя балую, Евграф Степаныч, а вы уж как-нибудь сами, без моих забот. В Грузии кто молоко принесет? С кем малыша оставить? А вы вроде бы как обязаны заботу проявлять. К тому же колыбельную или, того лучше, оперу на сон грядущий им споете, — нахально посверкивал глазами Гваридзе, с треском круша сухарь крепкими зубами.
— Однако вы ожили! — удивился Быков. — И чтоб я сдох, как говорят в Одессе, если это мне не нравится. Вы не очень-то на сухари налегайте... Что ж я на Митцинского упитанного инспектора напущу? Сгорите синим огнем на этом деле — у него глаз цепкий.
— Ладно, не буду, — засмеялся Гваридзе, положил остаток сухаря на стол. Пожаловался сквозь зевоту: — Ужасно спать хочется. Отпустили бы, а?
— Спокойной ночи, Георгий Давыдович, — серьезно сказал Быков. — И вот что... это на самый крайний случай, если уж совсем худо станет или что-нибудь экстренное. При дворе Митцинского есть немой батрак Саид. Это наш человек. Но, повторяю, это на самый крайний случай. Вот теперь совсем все.
Быков привстал, зычно гаркнул:
— Сердюк! Проводи.
31
Возвращаясь с учений, грузно вышагивал Федякин вечером посреди улицы, направляясь к дому Митцинского, вбивал каблуки в каменистую дорогу жестко и неприступно, шагал, протыкая встречных белым, мертвенным взглядом. Страшная, невидимая волна катилась перед ним, сметая с дороги каждого.
Толкнул калитку, вошел во двор. У крыльца стоял Митцинский. Заложил руки за спину, сказал Федякину, поморщившись:
— Вы бы, Дмитрий Якубович, глаза опускали в ауле, что ли. Старики приходили, жаловались: женщин, детей пугаете. Или уж позже возвращайтесь.
Федякин дернул щекой, ответил, цедя морозные слова:
— Я, господин Митцинский, нанялся к вам для обучения людей смертному делу. Я их учу потроха вынимать из ближнего своего, кишки ему выпускать. Поэтому не обессудьте, что имею глаза палача, а не институтки.
Митцинский, переламывая себя, ровно посоветовал:
— Вы все же прислушайтесь к моим словам. Завтра можете быть свободным. Отмените занятия.
— Отменить? — не понял Федякин. Непривычно прозвучало распоряжение, торчком воткнулось в зализанный, выматывающий распорядок будней.
— Отдыхайте. У вас, кажется, давно не было выходных? — Смотрел Митцинский куда-то мимо федякинского уха, неприязненно дернул уголком губ.
— Слушаюсь, — сухо обронил Федякин и пошел в свою времянку. Сел на кровать, застыл в тяжкой, бездумной оцепенелости. Вдруг пронзило: дикарка! Ах ты господи, как она там? Неужели все еще захаживает на утес? Обожгло желание увидеть девчушку, перекинуться словом. Только что ж к ней с пустыми руками.... с сюрпризом бы на утес. Да вот где его с бухты-барахты раздобудешь? Стал думать. Наконец припомнил старый фокус, обрадовался. Торопливо ополоснулся Федякин над тазом и уселся за дело. Размотал завалявшуюся леску. Белым платком обернул кусок картонки от старой книги — чтобы потверже было, зашил крупным стежком. Вставил твердый платок в карман френча, полюбовался белым треугольником на груди. Волнуясь, пришептывая, привязал леску к самому низу платка, пропустил ее под френчем через плечо и выпустил кончик лески из френча сзади, на пояснице.
Заложил руки назад, осторожно потянул за леску — платок полез из кармана вверх сам по себе. Федякин хмыкнул довольно, затолкал платок поглубже, чтобы не видно было, и пошел к утесу. А поскольку не успел поесть — прихватил с собой кусок индюшатины с хлебом.
Он торопился на утес, задыхаясь в спешке: а ну как никого наверху? Поднялся. Малышка сидела на телогрейке, тоненькая, одинокая. Увидела Федякина, встрепенулась, подалась было навстречу ему и тут же осадила себя, уселась неприступная.
Прошел Федякин мимо, сел на свое место, посидел, потом окликнул дикарку. Дождавшись, когда скосила она глаза, ткнул пальцем в карман френча. Посвистал призывно, как коню на водопое, и вдруг полез из кармана белый платок, вроде бы сам по себе — на свист вылез!
Ахнула дикарка, залопотала по-чеченски, подбежала к Федякину. Показал ей тогда Федякин язык — красный, лопатистый, очень язвительный язык, затолкал платок в карман и отвернулся: вот тебе, мы тоже со своей фанаберией! Сидел волшебником неприступным, наслаждался. Вертелась девчонка рядом, жалобно канючила, просила повторить фокус. Сжалился Федякин, снизошел, показал еще раз, как вылезает на свист матерчатый треугольник. Малышку прямо трясло от любопытства. Забежала Федякину за спину, разворошила ему руки — ничего!
А платок опять полез на белый свет — теперь даже на свист самой девчушки. Свистела она отменно, пронзительно и чисто, даже в ушах у полковника зазвенело. А когда, обессилев от любопытства, присела дикарка рядом, вынул Федякин сверток с индюшатиной и хлебом, протянул ей мясо. Держал в руке индюшиную ногу и ждал с замиранием сердца: возьмет или нет.
Она смотрела на него долго и недоверчиво. Наконец протянула руку царственным жестом — взяла.
Они сидели рядом, жевали нежное мясо, и Федякин, отвернувшись, все никак не мог проглотить в горле застрявший комок, наворачивались на глаза слезы — слезлив что-то стал в последнее время.
Сидел он, перебирал в памяти всю свою жизнь. Много в ней было прибыльного в молодые годы: призы на смотрах не раз выигрывал, любил и был любим, брал без меры, жадно, взахлеб все, что подбрасывала от своих щедрот жизнь.
Но сейчас, выжженный жестокой зрелостью своей, вдруг понял он великую истину: не стоили все дары жизни вот этого куска хлеба, что согласились принять от него самого.