– Садись и заткнись, – сказал Паничек, – садись, католик, и пей. Но молча.
«Светильник Гинденбурга» освещал лица мужчин, сидевших на ступенях. Это были те же самые лица, что и всегда. В них не было ничего особенного. Как будто бы они сидели не в церкви, а вокруг костра между двумя озерами на Мазурских болотах.
– Я не католик, – сказал Цадо, приседая на корточки рядом с Паничеком, – но, конечно, тут есть такие. Неужели не нашлось никого, кто мог бы вас отговорить от этой идеи пьянствовать в церкви?
Богатырь хлопнул его по плечу. – Пей, Цадо. Музыка и водка – это полжизни. Другая половина – это дерьмо. Больше нет католиков. И нет священника, который оберегал бы эту церковь. Скоро больше не будет и самой церкви. Крыша уже испорчена. Тогда орган больше не будет играть, и другая половина жизни тоже станет дерьмом. И мы, вероятно, мертвыми…
Музыка шумела под сводами. Мозек был хорошим музыкантом. Его часто отвозили в штаб, когда они отмечали там праздники. Мозек был популярным. Он играл свинг, и звуки вырывались из инструмента, перекатывались и звучали полновесно и прекрасно в отличной акустике церковного здания.
Они играют свинг в церкви, думал Цадо. Он вытащил пробку из бутылки и сделал большой глоток. Собственно, в этом не было ничего такого. Паничек был прав. Кто знает, как долго бы эта церковь еще простояла. Именно этим огромным «Кто знает» можно было обосновать все, что происходило. Протяжные звуки органа заставляли его барабанные перепонки вибрировать. Было так, как будто он сам сидел на эмпоре, слишком близко к органу. Он смотрел на потолок и видел звезды в разорванной крыше. В церкви все еще пахло ладаном. Ею не пользовались, пожалуй, много недель, и дыре в крыше тоже было уже много недель. Но запах ладана сохранился. Он исходил от каждого куска стены и от каждой из деревянных скамей, от ковриков и от покровов с золотой нитью, лежавших на алтаре. Фигура Христа еще стояла там, и мерцающий свет играл на ней. Цвета не светились, для этого свет был слишком слаб. Кровь на гвоздях, которые были вбиты в ноги, казалась такой же черной как складки набедренной повязки и терновый венец на голова распятого. Вокруг света тлели сигареты. Цадо покачал головой и откинулся назад. Мозек играл «Пой, соловей, пой», и солдаты благоговейно подтягивали. Звезды в дыре в крыше беспокойно мерцали.
Цадо погрузился в эту таинственную атмосферу, пока Паничек внезапно не толкнул его и спросил: – Почему ты не пьешь? Ну, давай, пей! Не каждый день у нас есть шнапс и музыка!
– … когда самый любимый мною овладел…, – произнес один из мужчин. Цадо по голосу узнал Клауса Тимма, Тимм, он думал. Этого он не упустит. Это для Тимма что-то значит. Джин и ладан, и Иисус на кресте, в мерцании «светильника Гинденбурга», и при этом «… когда самый любимый мною овладел».
Мы все сентиментальны, думал он. Мы как старые девы, когда это охватывает нас. Мы больше не мужчины. Сентиментальные мочалки, совершенные в убийстве и в профессиональном закладывании мин. И каждый пустяк заставляет нас выть. Мы все вместе отдали бы свое содержимое для музея, в котором немцы двадцатого столетия будут выставлены напоказ для будущих поколений. Русские атаковали бы еще сегодня без артиллерии и танков, если бы они знали, кто прячется под нашими мундирами.
Орган внезапно замолк, и голос Мозека закричал с эмпоры на тягучем, приветливом диалекте рейнских земель: – Принесите мне немного шнапса, ребята!
Они принесли ему шнапс, а также и другому, который давил на мехи. Они зажгли ему сигарету и воткнули ее ему между губ. Они были прекрасными товарищами, так как это был шнапс из их шнапса, и это была сигарета из их сигарет. Они сидели там и подпевали, и если он играл что-то веселое, их лица светлели, и они улыбались друг другу и хлопали себя по бедрам. Мозек играл «Анну Марианну», и внезапно Клаус Тимм громко закричал: – Сыграй что-то лихое, не это старье! Но один из других солдат тут же потребовал: – Играй дальше! Это моя любимая песня! Цадо снова пил. Он замечал, как джин медленно вставлял ему в голову. Вот проклятое пойло, подумал он. Завтра у меня будет голова раскалываться. Лучше бы я попросил у пьяницы бутылку «болса».
Он заметил, что шнапс поднял его настроение, и сказал Паничеку, ухмыляясь: – Если он заиграет теперь «Германия, Германия превыше всего», что они сделают тогда? Встанут и поднимут руку или станут на колени и прижмут руку к груди?
Богатырь добродушно рассмеялся и чокнулся своей бутылкой с бутылкой Цадо. При этом он пробурчал: – Вот таким ты мне нравишься, Цадо!
Цадо точно больше не знал, сколько песен сыграл Мозек, когда дверь ризницы открылась, и один из солдат вышел с требником в руке. В другой руке он держал второй «светильник Гинденбурга».