— Ну, — хмуро, не поддаваясь раздражению, начал предводитель. — Чтоб утеснения не допустить... Да что языком молоть! Где же ты видел, чтобы у сажени четыре аршина было? Как тому статься?
— Во всякой сажени три аршина, — убеждение подтвердил Космач.
— А! Вот! — заключил предводитель, поймав казака на слове. — То-то и оно! А воевода князь Василий четырёхаршинной саженью размахивает! Возьми в соображение. Сказывал приказчик-то, Старков, не соберёте трёхсот рублей, будет на вас воеводская сажень!
Доставай гривну, коли не хочешь, чтобы десятинную пашню, на казну чтобы пашню нам четырёхаршинной саженью мерили!
— А не желаю! Изволения моего нет! — со смаком протянул, бросив орехи, Космач.
Громогласные возражения казака вызывали ухмылки зрителей, несмотря на то, что многие из них в противоположность Космачу рассчитались с миром, исполнили общественный долг и следовали теперь за шествием из чистого уже задора. Пробилась, беззастенчиво толкаясь, тощая женщина в длинной, по щиколотку, подпоясанной рубахе. Горящими глазами смотрела она на казака, на мирского предводителя и даже на истукана с блюдом и всё повторяла без перемены за каждым услышанным словом:
— Ах, верно-то как! Боже, как верно! Ведь правильно вот говорят, верно! Боже же мой, как же так это, как? Как жить?
Под серым холстом рубища очерчивались обвислые груди и не здорово вздутый живот. Сложно закрученный платок без шапки обнимал длинное серое лицо, частично закрывая и рот, концы платка, завязанные на темени, торчали опавшими рожками. Измождённые руки женщины в синих жилах лихорадочно искали друг друга, она ломала их и всё повторяла с надрывным восторгом, который не оставлял места ни для какого иного чувства:
— Истинно люди говорят! Ведь всё верно, всё!
— Да чем же ты лучше других? — потемнел мирской предводитель.
— А мне воевода, Васька Щербатый, за четыре года должен! — начал свирепеть казак. — За четыре года государева жалованья не плачено! За ногайскую посылку! — Обращаясь к толпе, он вскочил на ограду и ухватился за древко знамени. — А служил я праведному государю царю и великому князю Михаилу Федоровичу правдою, — голос взлетел; таким страшным, гремучим голосом кричат за мгновение до того, как пуститься всей конской лавою на сверкающую саблями татарскую тьму, — правдою, а не изменой! И везде за великого государя, в Ногайской земле и в Тёрках, кровь проливал и помирал! Государев непослушник... — казак прерывался, чтобы набрать в грудь воздуху, — воевода князь Василий хочет разорить меня без остатка! Давай, говорит, бери пока половину жалованья, за два года. А распишешься за четыре!
Исчезли блудливые ухмылки, толпа, словно выросшая в размерах, слушала молча, в мрачной сосредоточенности. Только повязанная рогатым платком женщина, зажимая костлявой рукой рот, беспрестанно шептала что-то лихорадочное.
— Ну, полно. Не ори. Не ладно ты говоришь, — возразил предводитель мирской пользы, но без напора, не имея даже как будто и особого намерения убеждать. — От гривны тебя не убудет, а саженью той четырёхаршинной воевода сколько народу ещё перемерит.
— Мирское дело, — нестройно и негромко загудели вокруг блюда. — Стоять за один!
— А вот она гривна! — злорадно вскричал Космач, запуская руку в карман на поясе. — Вот она, — извлёк горсть серебра, — а воеводе хрен! Ребята, — заметил он тут колодников. — Вали сюда, хлопцы! Всё ваше!
Тюремники вздрогнули и навалились. Не очень даже поспешно, но неодолимо, словно влекомые высшей силой, они ломили через толпу, захватывая, утягивая с собой всех, кто не убрался с дороги. И конечно, самым неповоротливым в сознании своей мирской неприкосновенности оказался истукан с блюдом. Пока сообразил он, что дурная сила колодников не свернёт, не уляжется усмирённой волной к его жёлтым телятиным сапогам, а, напротив, нахлынет и захлестнёт, пока тужился он, вспоминая слова, чтобы вразумить охальников окриком, пока... Спутанный верёвкой клубок человеческих тел накатился и опрокинул. Истукан ахнул, подскочило блюдо, блестками сыпанули деньги.
— А-а-а! — одинокий вопль.
И общий стон глоток:
— У-у!
Толпа ещё раз качнулась, кто сразу не удержался, тот уж и встать не мог, колодники барахтались в удобренной серебром пыли.
— Стоять! — истошно вскричал предводитель, но тут же поправился: — Лежать! — и, багровея оттопыренными ушами, выловил, наконец, запнувшись, искомое: — Не сметь!
— Сюда, хлопцы! — хохотал казак, возвышаясь над толпой. — Ко мне! Вот ваше серебро! Чего там копаться — сюда!
Прежде всех опомнился мирской истукан (который имел то преимущество, что раньше всех ведь и начал собираться с мыслями). Резво подскочил он, цапнул беспризорное блюдо и принялся колотить широким его днищем по выдающимся головам вокруг, замыслив, очевидно, внести успокоение в умы и привести мятущуюся толпу в более или менее единообразное состояние. Мирская рать, крепкие все мужики, стали взашей растаскивать народ. В попытке уклониться от оловянного громыхания колодники расползались и, надёжно связанные, опять валили и душили друг друга. Только звон стоял, смертный хрип да жалостные восклицания ужаса.