Народу в башне околачивалось без нужды много: денщики съезжей избы, стрельцы, пушкари — служилый люд, годный для всякого государева дела. Через нижнюю дверь, открытую в подсенье, слышались голоса, и на улице, верно, толкались те же пушкари и стрельцы.
Один из мужиков, исхудалый и загорелый, в недрах плохо освещённой клети и вовсе чёрный, при общем сочувственном внимании жаловался на зубы. Осторожно трогал щёку и кривился: шибает, хоть плачь. Товарищи не скупились на советы — известно, зубы у каждого есть.
В бестолковой суете этой — галдят, входят, выходят — ощущалось нечто успокоительное. Бывалые люди, пожившие и повидавшие, не находили, похоже, ничего чрезвычайного в том, что через полчаса станут пытать человека. Не может такого быть, чтобы все они были бесчувственные злодеи. Верно, бывалые эти люди знают нечто такое, чего не знает Федька, — особую правду жизни, которая, отставив в сторону всё, чему учит Евангелие, строится на совершенно иных, не приложимых к христианским заповедям основаниях. То-то и питает сомнение, что живущие в миру люди только притворяются христианами, а те, кто действительно верит в бога, — те, как юродивый Алексей, не живут, выключены из жизни. И, в сущности, это единственный способ уберечь себя и свою душу — отстраниться. Но если ты здесь, а не там, если стоишь на ведущей вниз, к всполохам пыточного огня лестнице, ты должен поверить в правду установленных людьми законов, оставив правду божеских заповедей для Алексея, запершего своё причинное место медным кольцом. Должен унять слабость в коленях да пристроиться где в сторонке, чтобы палач не зацепил невзначай кнутом, когда начнёт мелькать с помрачающим ум свистом чёрная змея. И всё забьёт запах свежей, сырой крови.
Полторы дюжины ступеней отделяли Федьку от пыточной камеры, и... ничего ещё не начиналось.
— Родьку куда девать? — раздался негромкий, но услышанный всеми голос.
Разговоры и разговорчики оборвались, как обрезало. Мужики переглядывались и оборачивались к Федьке.
— Вон, писарчук скажет куда.
Никто не хотел ничего на себя брать.
— Я говорю: заводить что ли? — недовольно повторил человек у дверей в подсенье.
— Жди там, — отозвалась она неопределённо.
Но человек кивнул, он понимал, где это «там», чего совершенно не представляла Федька. И это тоже действовало успокаивающе — всё происходило само собой, неведомо кем заведённым и потому как бы надличным порядком.
Под ничего не выражающими, но, чудилось ей, недоброжелательными взглядами служилых Федька спустилась и стала устраиваться на отдельной короткой скамье — не слишком далеко от покрытого скатертью воеводского стола, но и не слишком близко к орудиям пытки. И едва приглядела дощечку, чтобы писать на колене, как появился воевода.
— Надымили, сукины дети, — ни к кому не обращаясь, сказал он с верхней площадки лестницы и ступил вниз.
За князем Василием спускался товарищ воеводы Константин Бунаков, круглолицый, гладко выбритый человек с торчащими метлой усами, и последним — дьяк Иван. В гнетущей тишине слышно было, как скрипит, поддаваясь поступи судей, лестница. А потом, пока князь Василий и Константин Бунаков усаживались, обмениваясь безразличными замечаниями, дьяк поманил Федьку.
— Пиши, — сухо велел он, — и того же дня... Начало после, это подклеишь под начало. И того же дня в съезжей избе воевода и стольник князь Василий Щербатый, да воевода Константин Бунаков, да дьяк Иван Патрикеев того колдуна Родьку, поставив перед собой, расспрашивали. И в расспросе сказал...
— Родькой зовут, — сказал колдун, оглядываясь на пылающий горн, — Наумёнок прозвище. Отец? Что? — потянулся к судейскому столу, сделал шаг, но тотчас отпрянул, нарвавшись на окрик. — Здесь стать? — послушно и с дрожью в голосе переспросил он, указывая под себя в пол.
Невзрачное немолодое лицо своё Родька как будто нарочно морщил, морщины сбегались в униженную, жалостливую гримасу; обнимавшая узкий подбородок и худые щёки борода выстрижена была так коротко и неровно, что походила на ощипанную.
— Отца как звали? — напомнил вопрос Патрикеев.
— Куней звали. Куней, прозвище такое. Про мать сказать?
В башне оставалось ещё немало служилых, в присутствии воеводы они не решались садиться, отошли в дальний угол и оттуда с любопытством разглядывали колдуна.
Родька же, получив передышку: судьи зашептались о чём-то своём, задёргал рукой, словно силился её поднять и не мог. То ли помахать хотел, о себе напомнить, то ли прямо всунуться в разговор — ладонью.