— А Трун что?
— Ну и этот, ясное дело, от дыбы не ушёл. Но зипун-то при нём остался.
Что-то своё понимали подьячие, сдержанно посмеивались себе и похмыкивали. Полукарпик, ожидавший, как видно, что веселье, раз начавшись, будет греметь без удержу песнями-плясками, улыбался, готовый грянуть вместе со всеми, но напрасно вертелся, пытаясь уловить поощрительный взгляд. Тогда он шевельнул губами, начав с невнятного звука, заговорил:
— Тоже вот... я слышал... Батька тоже рассказывал... Слышьте!.. — Немного погодя он повторил попытку, но неровный ропот голосов, шум, стук посуды заглушали жалкие попытки привлечь внимание.
— Смелее, — пожалела Полукарпика Федька, — громче! Давай!
Полукарпик пьяно качнулся вперёд и гаркнул что было мочи:
— Батька мой тоже!
Все смолкли. Разительный успех ошеломил, однако, и Полукарпика.
— Говори! — прошипела Федька, сгоняя до кучи шарахнувшиеся врозь мысли рассказчика.
— Батька мой тоже рассказывал, — пролепетал малый и, вернувшись на это важное, но известное уже место, остановился, чтобы собраться с духом. Насмешливо ухмыляясь, гости с преувеличенной горячностью требовали продолжения. Шум поднялся прямо-таки издевательский.
— Не... Два мужика бабу насиловать стали. Муж на службе в Путивле. Она по берегу шла. Она, значит, кричать. А те, дескать, молчи, в воду посадим. А она их просила государевым именем, ревёт, значит. Ну, избили её да бросили, порвали всё. Ну, она — в город. Государево слово и дело. Что они как будто над государевым именем насмеялись. А их посадили. В тюрьму.
Полукарпик кончил, но никто почему-то не веселился.
— А ты как хотел? — сказал вдруг Губин. — Насиловать что, можно?
Над такого рода вопросом Полукарпик, похоже, никогда не задумывался.
— Врёшь, братец, насиловать нельзя! — наставительно сказал Жила.
— Муж в Путивле, а мужики бабу лапать!
— А ну как тебя в Путивль завтра пошлют?
Полукарпик беспомощно моргал, и хотя точно помнил — до сих пор будто бы помнил, что никакой бабы в Путивле он не насиловал, чувствовал, что оправдаться не в силах. И только ёжился, когда слышал: шкуру бы с подлеца спустить!
Подьячие галдели, позабыв малого. Общая беседа распалась, рассыпалась на разговоры по разным углам и концам, на бессвязные выкрики, шумные, бессмысленные замечания. Где смеялись, где сердито что-то друг другу доказывали.
Федька опять воспользовалась случаем слить водку под стол, где рассохшиеся половицы могли бы принять целые вёдра лучших водок, наливок и вин, буде нашлись бы среди гостей желающие полоскать водкой полы. Полукарпик с возрастающим восхищением наблюдал за превращениями чужой чарки: не успеешь оглянуться (чуть отвернулся) — стоит пустая. Полукарпик и половины того не успевал. И как тут было взволнованный разум утешить, не раскрывая Полукарпику всю глубину своего нравственного падения? Федька только общие соображения высказывала, а они не действовали, не помогали и ссылки на дедов-прадедов, которые наживали копейку, имея в виду трезвое благополучие Полукарпика.
И можно ли было, в самом деле, остановиться, когда Подрез кричал: налейте всем! Всем, чёрт побери! И Полукарпику — равному среди равных! Слёзы признательности туманили глаза юноши, когда, сладостно покачиваясь, глядел он на товарищей своих, друзей и соратников.
— Наполните чарки! — велел Подрез, поднимаясь. Хозяин, если и покачивался, то не расслабленно, как Полукарпик, а упруго.
Подрез хотел пить здоровье дорогих гостей. Наконец-то настал час, когда можно высказать задушевные чаяния свои и помыслы! Одобрительные возгласы прервали речь — подразумевалось, что задушевные мысли Подреза содержат в себе немало лестного для присутствующих.
— Я тебя люблю! — вскричал Полукарпик, поддаваясь общему порыву, и вскочил, опасно схватившись за плечо соседа. — Ты мне... отец родной... отец мой и дедка... копейку... копейку... — слёзы перехватили горло, Полукарпик рвал на груди кафтан.
— Поберегите юношу! — всерьёз обеспокоился Подрез. — Поберегите! — добавил он скорее уже с угрозой. Случившиеся поблизости холопы оставили подносы и навалились на малого, чтобы вдавить его на место.
— Я тебя люблю! — извиваясь под крепкими руками, настаивал Полукарпик. — Скажи мне... скажи мне, отец мой...